— Алеша…
— Молчи, молчи, мы с тобой счастливые, у нас родится сын…
— А потом?
— Он вырастет, и у него тоже будет честная и прямая дорога солдата и безымянная, непреходящая слава… все остальное выбрось из головы, обо всем остальном позаботится кто-либо другой. И за меня не бойся: люблю сильных врагов, — мускулы напряжены, все в тебе готово к последнему прыжку… спи, мне нужно посидеть часок… пойду в гостиную…
— Побудь немного, я одна не усну сегодня… Я так в детстве любила сказки, расскажи что-нибудь еще, — попросила она, и он, тихо улыбаясь, неловко пристроился рядом; она повозилась, повздыхала, и, минут через пятнадцать услышав ее успокоившееся, мирное дыхание, он выскользнул у нее из-под руки, погасил свет и осторожно прокрался в гостиную. Пришла глухая полночь, все в доме замерло, и только в стенах жил ни на мгновение не затихающий гул большого города; в уютном домашнем полумраке что то переменилось; от предчувствия надвигающихся перемен звонким обручем стиснуло голову, и он услышал зашумевшую в висках кровь. Пошатываясь, боясь открыть глаза, он почти ощупью добрался до дивана, осторожно опустился на него, пытаясь пересилить теперь уже черную горячую боль, насильно раздвинул губы, стараясь изобразить улыбку. Кого он пытался задобрить этой улыбкой? Он не знал; он знал, что это иногда помогает, сейчас же ничего не получалось. «Какой неспокойный день, — подумал он. — Должно что-то случиться, идет перемена всего… Ведь я этого и жду вот уже столько времени».
Он почувствовал, что над ним кто-то склонился, но удивиться не успел, — на глаза ему опустилась прохладная, забытая, все равно сразу же отдавшаяся в нем глубоким покоем рука. Это пришла мать, он узнал ее руку, и ее глаза, пробившиеся сквозь сухую дымку.
«Да, — сказала она, — да, Алешенька, ты теперь совсем взрослый, и все плохое кончилось. Дальше будет только хорошо, я тебя благословляю, мальчик. Только не оглядывайся, слышишь, никогда не оглядывайся».
Она трижды перекрестила его, он хотел поймать ее руку и поцеловать, — его сердце билось ровно и спокойно. Он знал, что он спит, но он также знал, что это нечто большее, чем сон, — он пытался поднять тяжелые, свинцовые руки и не смог.
Он с недоумением и недоверием оглядел добротную старую мебель, потемневшие от времени картины. Несмотря на поздний час, жизнь в городе еще не совсем затихла; и тут он подумал о возможности прошлого оживать в любой, даже самый неподходящий момент. «Как же, как же, что за девственность! Не пощекочи, не тронь… И не чихни, — не преминул он сказать самому себе. — Вот жизнь она какая, острие финки, нужно умеючи глядеть ей в глаза с улыбкой, даже если душу мозжит. Хочешь свое самое дорогое отстоять, себя отстоять — соответствуй!»
Подойдя к столику с телефоном, он взял блокнот для записей и карандаш. Вырвав страничку, написал несколько слов жене, сообщил о необходимости уйти из дому, пообещал все подробно рассказать, прибавил, чтобы она не беспокоилась, заставил себя внимательно перечитать написанное, и скоро уже сидел на кухне у Вязелева, а тот, почесывая заросшую дремучим бурым волосом голую грудь, никак не мог прийти в себя и, наконец, выругался.
— Знаешь, пошел… Ты чего шепчешь? — закричал он. — Ты что, глухой? Не слышал, я один дома, жена к матери в Орел рожать уехала… Чего шепчешь?
— Ну, ну, что ты взъерошился… У тебя что-нибудь есть выпить? — спросил Меньшенин, привыкая к совершенно иной обстановке и посмеиваясь про себя над рассерженным старым, еще школьным товарищем.
— Есть, вино есть, коньяк есть, все есть! Ничего не дам, ты и так сумасшедший!
— Жора… не будь мелочным, — попросил незваный ночной гость. — Ты забыл, какой у нас на дворе месяц? Помнишь Смоленск, переправу по трупам, — ты мне как-то рассказывал… Соловьеву переправу… ах, соловьи, соловьи, не тревожьте солдат… залетные, курские, орловские…
— Молчи! молчи! — внезапно вспыхнул хозяин, до этого ошалело таращившийся на Меньшенина. — Я вина достану, только что аспиранты приволокли! — сообщил он, извлекая из-под стола большую оплетенную лозой бутыль и наливая из нее в стаканы темно-красного густого вина.
— Соловьи… соловьи… говоришь, ребра у раненых, как капуста…
— Молчи! — теперь уже бешено выкрикнул хозяин, и выкаченные белки его глаз тускло сверкнули. — Бери, — пей! Дурак! Все забыл! Всех забыл! Меня забыл, Сашку Гурьянова… Молчи! молчи! — трескуче затопал он ногами. — Ты хоть раз у него был за эти годы?
— Где уж, такое светило теперь, — не подступишься…
— Трижды дурак! В одном классе штаны протирали, в одной кровавой купели задыхались! Ах ты, Боже мой, Боже мой, ты же, кажется, надежды подавал!
— Перестань, Жорка, зачем там трагически? — удивился Меньшенин. — Схожу как-нибудь к Сашке, — пообещал он. — Ты радуйся, жить остались… Давай вместе возрадуемся, — предложил он и, взяв стакан, приподнял его. — Ну…
— Давай возрадуемся, — согласился хозяин и тоже поднял свой стакан. — Люди-то какие кругом… а женщины какие, — рожают! Жизнь-то, жизнь! Сталин, слава тебе, угомонился, какие-то веяния начинаются… Не знаю, так ли уж ты прав. Надо еще повременить, проверить себя… Многое и станет ясно.
Почему-то встав, они долго молчали, затем выпили и опять притихли.
— Да, Жора, Сталин ушел, и на дворе август, — неожиданно сказал Меньшенин. — Вроде бы только вчера и случилось, а вот уже и осень… Спасибо, ты ведь всегда мог заглянуть в изнанку, Жора, — у тебя такая замечательная особенность…
— А ты просто прирожденный психопат, — с несвойственной ему прямотой и резкостью оборвал Вязелев. — Что ты такое городишь? Как можно кощунствовать? Пусть тебе плохо, пусть ты умираешь, но и другое! Та же Соловьева переправа, сорок первый, наш с тобою класс и наш старый историк — Веньямин Андреевич Гостев. И Сашка Гурьянов… это выше наших минутных страстей. Не кощунствуй, Алешка, говори прямо…
— Ничего особенного, сегодня разговаривал с дорогим шурином…
— Отказал?
— Отказали… Они с Коротченко, думаю, даже не рискнули обратиться выше. — Меньшенин опять потянулся к стакану, повертел его в руках, — остатки вина на дне напоминали сгустившуюся кровь. — Впрочем, неважно, я как-то уже остыл…
— Я же тебе говорил, ты не слушаешь, — вздохнул Вязелев. — Зачем ты их дразнишь? Ты думаешь, им какие-то идеалы нужны? Вот что им важно!: — Тут он, задрав подол сорочки, звонко шлепнул себя ладонью по волосатому голому животу, и Меньшенин поневоле рассмеялся. — А ты наплюй! Одинцов свое дело знает, но ты от него лучше уходи, с ним рядом нельзя, — сожрет. Никому не прощает превосходства, он тебе завидует, — ты же прикинуться не умеешь. Не хочешь! Дурак! — в очередной раз обругал его Вязелев. — Обмануть подлеца — значит праведно идти вперед! Как на это еще смотреть?
— Ну, Жора, — опять улыбнулся Меньшенин, — загибаешь слишком уж не по-русски. Потом, куда уходить?
— В любой другой институт, в музей, в архив — мало ли места? В школу куда-нибудь… Чем школа тебе нехороша? — спросил Вязелев и, порывисто вскочив, выметнулся вон и тут же вернулся с тарелкой больших сочных груш. — Ешь. Из его дома тоже уходи, я тебе сам помогу. Хоть ко мне уходи…
Он схватил грушу, откусил полбока и вопросительно уставился на гостя.
— Ну да, у тебя жена рожает, у меня скоро родит, вот образуется коммуна…
— Уходить все равно надо!
— Пожалуй, — неопределенно кивнул Меньшенин. — А я сегодня никак один не могу…
. — К другу пришел — к себе пришел! Куда тебе еще идти? Молодец! — заверил хозяин и опять налил по стакану вина.
— Знаешь, Жорка, жена заснула, а я не могу, вышел в гостиную, голова… Перепил, с непривычки — угли под черепом… Я тебе как-то говорил, под Кенигсбергом меня по затылку припечатало. Ну вот, вышел, сел, лампочка маленькая, а кругом из стен — рожи проступают, лезут. И все наши с тобой знакомые рожи, кривляются, сволочи, безобразничают. Ты знаешь, такой момент был… у меня хвост вырос, а наш Коротченко потихоньку вылез из стены, подкрался сзади, ухватил и дергает! А? Я рвусь, а он не пускает, висит у меня на хвосте, а рожа у него… визжит, пена на губах…
— Вот еще чушь! — возмутился хозяин. — Перестань…
Глядя на его лицо с разъехавшимися глазами, гость весело подмигнул и выпил вина.
— Знаешь, Жорка, во мне что-то переломилось, — сообщил он оживленно. — К черту, думаю, к черту! Если самой России не нужна ее собственная история, то при чем же здесь я? Да пошло оно все псу под хвост! В конце концов нам-то хорошо известно, что любая возникающая тенденция, прежде чем смениться другой, часто противоположной, должна пройти все фазы развития: становление, расцвет, упадок. Что я буду биться головой о стену? Я, кажется, начинаю понимать, у меня что-то намечается…
— Что же у тебя намечается?
— Не знаю пока, — признался гость. — Чувствую благостное освобождение от себя, от своей тоски, от дорогого шурина, наконец, от русской истории. Зреет что-то высшее, ничего уже профессору Коротченко не удастся, хвоста не будет. Праздник!
— Лучше пей, грушу, грушу возьми… Чепуху какую-то несешь, — вздохнул хозяин. — Давай еще по стаканчику — и спать, лучше мы их за хвост подергаем! Спать! А то я тебя побью, Алешка!
Пытаясь понять причину такого неудовольствия друга, Меньшенин взглянул в его разгоревшееся лицо с мощными густыми бровями и подумал, что Вязелев, скорее всего, нервничает из-за жены. Оставив полный стакан, он встал, подошел к окну, отодвинул штору, — перед ним была спящая Москва, а дальше вокруг нее — чуткие, настороженные и во сне леса, немолчные реки; ему даже показалось, что он увидел под причудливо