удалось найти тех, кто поджег табак, облив его керосином из фонаря 'летучая мышь'.
…Мама потом говорила, что отец простудился на пожаре, и к нему вернулась старая болезнь — чахотка. От нее он и умер, проболев что-то около двух лет. Чахотку, надо сказать, отец нажил в подполье, он был профессиональным революционером, членом партии с дореволюционным стажем, как раз тем, о ком сейчас, если они доживают до наших дней, говорят: старый большевик.
…Гроб отца был накрыт красным знаменем совхоза. Линейка, в которую впрягли и того рыжего конька, отвезла его на алуштинское кладбище, на гору, с которой далеко видно.
А потом к нам в дом пришли два молчаливых человека и взяли револьвер из отцовского стола. Но прежде, чем унести револьвер, они отвинтили от него тяжелые серебряные пластинки, на которых было написано, за что отцу дали именное оружие. Кроме этих пластинок и рубашек, которые еще долго перешивали мне на пионерские блузки, в память об отце остался песенник, где на желтой бумаге были напечатаны «Интернационал», 'Молодая гвардия', 'Марш Буденного'. А той, в которой говорилось: 'и как один умрем', почему-то не было.
Во время войны могила отца на алуштинском перерытом кладбище затерялась, и теперь я только приблизительно знаю, где похоронен очень молодой, тридцати четырех лет от роду человек, бывший моим отцом, и не простудившийся на пожаре, а сгоревший на ветру времени, да простят мне торжественность этого выражения.
Планер 'Коктебель'
Из Феодосии по судакской дороге в сторону невысоких гор двигались мажары с диковинным грузом: какие-то плоскости, обтянутые слабо блестящей материей. В плоскостях легко отгадывались крылья. Сквозь редкие прутья боковин можно было также рассмотреть сигарообразные тела, тупые рыла фюзеляжей.
За мажарами бежали феодосийские мальчишки, слегка, ладошками, дотрагиваясь до таинственной поклажи, которая, впрочем, не была для них таинственна.
— Дяденька, а когда начнется?
— Дяденька, а, сколько в этом году привезли?
— На Узун-Сырт, дяденька? Нас возьмите!
На Узун-Сырте ветер парусил палатки, собранные планеры стояли на растяжке, грозясь сорваться и улететь, не дождавшись начала соревнования. Пахло полынью, сухой белой землей.
Первый сконструированный Сергеем Павловичем Королевым летательный аппарат был планер. Это потом пошли самолеты, ракеты, спутники. А первым его летательным аппаратом, рожденным в 1920 году, когда конструктору шел двадцать третий, был все-таки планер и назывался — 'Коктебель'.
После испытаний, которые планер «Коктебель» выдержал на горе Узун-Сырт, прошло много лет. В нашем представлении жизнь Сергея Павловича Королева прочно связывается, во-первых, со столицей, во- вторых, с четким и жестким металлом, доносящим человека до космических высот. Коктебель — будто бы незначительная страница из жизни главного Конструктора.
Однако может ли быть незначительной страница первых испытаний ума, знаний, умений и, наконец, простой человеческой смелости? Страница, на которой самому себе задал вопрос: а что я могу?
Прочтем письмо Королева тех лет, чтоб наглядней представить эту страницу. Пишет Королев матери:
'Первые два дня проходят в суете с утра и до полной темноты, в которой наш пыхтящий грузовичок «АМО» отвозит нас с Узун-Сырта в Коктебель… У палаток вырастают машины. Нас пять человек в шлемах и кожаных пальто, стоящих маленькой обособленной группкой. А кругом все окружают нас словно кольцом. Нас и нашу красную машину, на которой мы должны вылететь первый раз…
…Каждый год перед первым полетом меня охватывает странное волнение, и хотя я не суеверен, но именно этот полет приобретает какое-то особое значение.
Далеко внизу черными точечками виднеется старт и нелепые вскученности гор ходят вперемежку с квадратиками пашен. Хорошо! Изумительно хорошо! У палатки собрана большая, красная с синим машина. Кругом копошатся люди, и мне самому как-то странно, что именно я ее конструктор и все, и все в ней, до последнего болтика, все мною продумано, взято из ничего — из куска расчерченной белой бумаги…
А вечером… Коктебель. Шумный ужин, и, если все (вернее, наша группа) не устали, мы идем на дачу Павловых танцевать, слушать музыку. Эта дача — оазис, где можно отдохнуть за год и набраться сил для будущего. Впрочем, когда наступили лунные ночи, усидеть в комнате очень трудно, даже под музыку. Лучше идти на море и, взобравшись на острые камни, слушать рокот моря'.
…Я приехала в поселок в первый раз, когда он официально давно уже звался Планерским. Однако старые почитатели величали его по-прежнему Коктебелем — страной у Синих гор. Мы жили в этой стране и по ее законам на берегу, под холмом могилы Юнге.
В те времена, в начале шестидесятых, существовал еще, каждое лето неотвратимо возникая, этот дикий лагерь, хлопающий на ветру выгоревшей парусиной, отправляющийся с канистрами за водой 'в цивилизацию', жгущий цыганские костры или употребляющий форсунки и презирающий тех, кто появлялся в Планерском, вооружившись путевками.
В лагере жили люди всех лет, и самой младшей среди нас была семиклассница Ленка Васильева, дитя века с прямыми, посеченными солнцем волосами и облупленным носом. А старшим — ее отец, тоже конструктор, но не воздушных, а обычных, торговых кораблей.
Вечерами мы сидели над скудным огнем, завороженные его живой пляской, а над нами куполом выгибалась вселенная. Звезды медленно меняли свои места, поворачиваясь к полночи, и от этого было такое же ощущение, как от картин Волошина. Оказывалось возможным сопоставить себя и мироздание — занятие, которым в дневной сутолоке не станешь заниматься.
В тот вечер чайник начинал уже посапывать над костерком, и уже замолкла, ушла на цыпочках в библейскую долину песня о вороном коньке и о верности рабочему делу. Еще несколько минут, и, попив чаю, мы уляжемся спать, так же, как весь лагерь, ввинчиваясь в спальные мешки, натягивая на себя старые свитера, шерстяные носки, тренировочные костюмы. От моря, из степи тянуло сквознячком, и даже в темноте если не виделось, то угадывалось, как гнутся под его неласковым дыханием травы.
Старик Васильев снял чайник с треноги, нагнул его над первой протянутой кружкой, да так и замер:
— Спутник!
Одна звезда плыла меж другими, поднимаясь от моря все выше к горизонту.
— Спутник!
Через секунду на нее вместе с нами смотрел весь лагерь. И через секунду он уже был на несколько минут единым организмом, выдыхавшим согласно: 'Где?', 'Смотрите, вон, чуть выше', 'Неужели спутник?' — и многое другое, столь же запыхавшееся.
Интересно, был ли среди нас в тот момент хоть один человек, который бы знал, кто скрывался за многозначительным обозначением главный конструктор? Знал ли кто, что в жизни Главного Конструктора тоже были вот этот ветер, пригибающий травы, вот этот ровный срез горы, это море и эти запахи стремительно остывающей земли? Что одну из страниц его жизни занимал Коктебель, а не только маленькая точка, плывущая меж звезд и похожая на звезду?
Доктор Изергин
Доктор увидел Игоря у самой воды и подумал, что мальчик прощается с морем. Что скорый отъезд не только радует, но и печалит его. Стояло утро, минут пять еще оставалось до горна, до линейки, которая от всех других линеек пионерского побережья, да что там — всего Советского Союза! — отличалась особым звучанием слов: больных нет, настроение хорошее.
И еще доктор Изергин подумал о щедрости природы, как всегда думал, оглядывая в свободные