улыбку. — Ждите вестей.
И ушла, аккуратно расправив локоны. Мины «Хрену» и после того случая на мосту она носила сама, никому не перепоручая смертельно опасного. А в лес шли донесения, сухая, деловая проза: 'В течение двадцать третьего, двадцать четвертого и в ночь и в ночь на двадцать пятое непрерывно шли войска в Симферополь и его пригородные районы. Состав следующий: пехота, вооруженная винтовками, автоматами, артиллерия, мелкокалиберные горные пушки, зенитные орудия. Прибыли автомехчасти: двести машин, конный обоз — четыреста подвод. Части переброшены с Керченского направления, с Перекопа…'
Больше всего в дни оккупации Александре Андреевне хотелось вступить в партию. В декабре сорок третьего ее приняли в кандидаты с трехмесячным испытательным сроком. К концу этого срока Александра Андреевна оказалась в тюрьме, в гестаповском застенке. А между тем за несколько дней до ареста ее могли вывести в лес. Но она была учительницей. Она не могла уйти, пока в городе оставались ее ученики- подпольщики.
Многие удивлялись ее беззаботности: 'Обойдется. Перебуду как-нибудь, у меня в городе много друзей'. Нет, это была не беззаботность. А что? Высшее чувство долга? Гордость характера — до последнего не показывать, что тоже страшно?
А тут еще заболел муж, друг и соратник по подпольной борьбе, Иван Михайлович. Он лежал на кровати плоско, незаметно — ничего от него не осталось, уговаривал: 'Спасай себя, Шура. Я свое отжил'.
Иногда я думаю, как странно близко от меня проходит ее жизнь. Кажется, я не в одном только воображении слышу запахи, звуки, вижу блики этой жизни: отражение пушкинского бюстика в лаковой крышке пианино, книги, где между страниц лежат истонченные временем цветы и выцветшие записки с признанием в любви. Вот открывается дверь за полотняной портьерой и, неловко шаркнув, держа перед собой что-то в вытянутых руках, входит большелобый пожилой человек: муж поздравляет Александру Андреевну с днем рождения, дарит ей книгу — томик стихов, тех самых, из которых она потом будет читать наизусть в тюрьме самые любимые строки.
Колесо истории
Перед войной Александра Федоровна Перегонец играла Машеньку — девочку из пьесы Афиногенова, пленявшую сердца зрителей в конце тридцатых годов. Выходила на сцену, прикрывая лицо теннисной ракеткой, подпрыгивая, шаля. Минута-другая — зритель привыкает к облику, в котором достаточно было и юности, и знакомого очарования, а потом, когда ракетка отводилась, немолодое, тщательно загримированное лицо никого не ужасало, не отталкивало. Она все еще продолжала восприниматься в городе женщиной, которой возраст не помеха.
Может быть, поэтому, когда думаешь о том, что произошло во время войны, участники этой высокой драмы представляются, во-первых, куда моложе своих лет и, во-вторых, куда романтичнее. А между тем художник Николай Андреевич Барышев был человеком внешне не только простым, но как бы еще и простоватым. Не эта ли его простоватость разрешала сомневаться в вызывающем лаконизме, с каким оформлял он спектакли? Тогда многие подобного лаконизма упорно и раздраженно не признавали, через 15 лет он начал казаться единственно возможным. Море, обрыв, небо, проволока. Ни одной лишней детали. 'Оптимистическая трагедия'.
Трагедию, которую пережили они, оптимистической назвать было бы нельзя, а что касается проволоки, то проволока, ржавая, колючая и просто алюминиевая, скрученная в наручники, проволока могла бы служить и ее символом.
У Зои Павловны Яковлевой тоже было простоватое лицо женщины, которой на роду написано переиграть всех бабушек, всех Феклуш и никогда не стать Героиней. Что ж, на сцене она ею и не стала, хотя в паре со своим мужем актером Добросмысловым иногда бывала очаровательна так же, как когда играла на гуслях и можно было рассмотреть всю добрую и в то же время непререкаемую силу ее лица. Сам же актер Добросмыслов имел внешность, совершенно готовую для того, чтоб принести славу первого любовника в оперетте. Куда его и переманивали, суля большие деньги. Но он не пошел. Однако во время оккупации весело участвовал во многих немецких и румынских пирушках, охотно заходил в ложи к знакомым офицерам вермахта, вообще внешне вел себя так, что в городе стали его считать в лучшем случае неосновательным.
Таковы были главные действующие лица, действие же началось с того, что заслуженному артисту Добкевичу, мужу заслуженной артистки Перегонец, предложили пост городского головы. То есть настолько были уверены оккупанты, что он с радостью согласится, что даже где-то на Кубани, куда прорвались в это время, объявили, агитируя по радио: '…В Симферополе городским головой стал хорошо известный публике артист, дворянин Добкевич'.
О, это был завидный кус для их агитационной машины! Но Добкевич, игравший Жухрая и Платона Кречета, городским головой в Симферополе не стал. Его вызывали в гестапо, и он оттуда не вернулся.
Дальше события разворачивались так. Александру Федоровну вызвал к себе доктор Фольпрехт, шеф ведомства пропаганды и просвещения отдела министерства по делам оккупированных восточных территорий. Свидетелей этого разговора нет.
Подлинный — канул в вечность, можно только попытаться смоделировать каким был, каким мог быть этот разговор и некоторые другие.
— Злые языки, мадам, говорят, будто солдатам не нужны музы, — доктор Фольпрехт вполне мог произнести эту банальную фразу и вполне мог попытаться придать при этом нечто игривое своим светлым нордическим глазам.
А что Александра Федоровна? Ей оставалось только терпеливо слушать довольно сносную русскую речь доктора Фольпрехта. Вполне возможно, что по старой привычке при этом она старалась быть очаровательной и казаться даже беззаботной…
— Но пусть мадам меня поймет: солдатам нужна муза, способствующая победе. Я сам — солдат, я могу судить, мадам. Фрау Перегонец деловая женщина, должна понимать, что требует новый порядок. Сила в радости, так сказал великий фюрер. Следовательно, радость, радость и еще раз именно радость должен приносить театр, особенно в этой медвежьей стране!
Александра Федоровна смотрела в лицо Фольпрехту все так же беззащитно и внимательно, даже после того, как шеф перестал называть ее мадам и вместе с обращением сменил легкий тон беседы на другой: четкий, выговаривающий каждую фразу, как параграф устава.
— Никакой политики, об этом, я надеюсь, не надо предупреждать фрау. Никаких русских загадок мысли! Русский сарафан — да, русский самовар — да, русский хоровод, пир горой — я говорю: да, да, да! Я повторяю: солдату нужна муза, способствующая смеху, слезы — нет!
Александра Федоровна прикрыла глаза, отгоняя страшное видение этой музы. И неужели же она возьмет на душу грех: пойдет когда-нибудь на служение ей? Но пятьдесят мест.
Пятьдесят девочек можно будет спасти от угона в Германию, если откроется студия при театре. Всего пятьдесят, и какой ценой!
— Мы будем стараться пропагандировать великих сынов вашего народа: Шиллера, Гёте, музыку… — она не успела договорить, чью музыку, увидев мину на постном лице.
— Это потом, фрау Перегонец. Солдат терпит лишения, он не имеет времени задуматься — идет к победе. И вам не следует задумываться, ибо задуманность — не стиль вашего лица.
При последних словах доктор вполне мог протянуть руку, как бы намереваясь взять ее за подбородок. Но что-то остановило доктора, рука, дернувшись, забарабанила по столу:
— Вы слишком часто, думаю я, имеете возврат мыслей к судьбе вашего несчастливого мужа, фрау Перегонец. Между тем господин Добкевич попал под колесо истории, не больше того. Мадам знает историю?
…А дальше я вижу, как медленно она идет к театру, у нее усталая фигурка женщины, которой на самом деле пятьдесят, старое, некрасивое лицо. А в городе привыкли к тому, что Перегонец играла саму