после того, как Булли наполнил чаши вновь, в третий или в четвертый, а может и в пятый раз. — Давай возьмем тогда писательство, которым я, возможно и с переменным успехом, занимаюсь.
Уныние приближалось неотвратимо.
— Представь, что кто-то пришел ко мне и выразил желание получить рассказик размером в двадцать две страницы, в котором, в общем, глобальном смысле он хотел бы видеть отображение некоторых мыслей или идей. Конечно, это должно заключать в себе определенный смысл, это должен быть именно рассказ, а не какая-нибудь галиматья на сто двадцать две страницы, но если все условия соблюдены, то можно запросить приличную оплату, как ты считаешь? Тогда я напишу рассказ на заказ, напишу так, как я привык писать, но в том духе, в каком этот человек хотел бы его видеть, позволяя в ходе повествования случиться тому, что требуется, и все же это останется
Все это было, конечно, болтовней, потому что никто никогда не приходил ко мне с таким заказом, да и, насколько я знаю, к моим собратьям по перу тоже не ломились в дверь с подобными предложениями; в любом случае, даже сама возможность того, что кто-либо когда-нибудь придет ко мне с денежным заказом, казалась совершенно нереальной. И внезапно меня осенила ужасающая правда: я увидел неутомимый труд всех, кто хотел сделать что-то достойное, выискивая пару центов там, пару здесь, и бегущих по земному шарику все вперед и вперед со своими портфолио, частенько забывая их в трамвае. Судя по рассказам, одним этот бег удавался чуть лучше, чем другим. Я вспомнил художника Самми или Салли Кооперберга, с которым я лично не был знаком и никогда не видел, но фрагменты легенд о нем нередко доходят до меня через знакомых и я храню их в своем сердце: Кооперберг пытался доказать, что он стоит во главе натуралистов, и выделывал такие штуки: в натюрморте с коробком спичек он использовал настоящую полоску от настоящего коробка, чтобы, в конце концов, предложив гостям закурить, зажечь спичку от картины, заметив при этом: «Жизненно это или нет?» Он же — только для того, чтобы не проспорить, — взяв портфель под мышку, прошествовал по сходням речного тепло-ходика, зашел на борт и заставил капитана корабля, его жену и детей раздеться для так называемого «медицинского контроля»; говорят, до самого конца ему не изменила обычная бодрость и находчивость. Две незамужние сестрички Перейра или Тексейра, в любом случае, вечная им светлая память, которые жили недалеко от площади Йонаса Даниэля Мэйера, частенько разделяли с ним свою бедность, подкармливая его пюре с чечевицей или фасолью; именно благодаря их помощи он мог продолжать свои занятия натурализмом, маскируя признательность попытками шокировать или испугать дамочек, как в тот раз, когда он, придя к ним домой и увидев в гостиной гладильную доску с утюгом, выкрикнул: «Надо бы хуй слегка пригладить!», и под ответные крики сестричек «Нет, нет, не надо!», которые он принял за проявление мамзельской щепетильности, вытащил свой член на обозрение, положил на доску и со всей дури придавил утюгом, который был, оказывается, раскален докрасна. «Надо бы хуй слегка пригладить».
На своем веку я повидал множество портфолио, размышлял я, они довольно часто рассеивались веером, выпадая из рук из-за слишком большого формата, из-за столкновений на поворотах темных лестниц, если уж их не роняли специально, потому что они просто смертельно надоели.
Я потряс головой, но остался сидеть тихонько, вспомнив Томми Г., который умер всего пару месяцев назад; будучи в последний раз у меня в гостях в Амстердаме, он тоже принес с собой портфолио, открыл его и показал рисунки черной тушью, груды выполненных мгновенным росчерком петлеобразных фигур, символизировавших людей, так что каждый рисунок в целом изображал толпу («массовочку», как сказал потом Тигра), то неподвижную, то в движении налево или направо. После того, как он разложил несколько рисунков на полу, я, сидя на кровати, стал вглядываться, но ничего так и не разобрал, прости меня Господи, — я раздумывал над ними до тех пор, пока моя голова чуть не лопнула в попытках изобрести какое-нибудь почтительное замечание, потому что мальчик постепенно начинал мне все больше нравиться, все сильнее возбуждала меня эта мальчишеская стрижка, мальчишеское лицо и тело школьника, облаченное в фиолетовые или зеленые вельветовые брюки; я мечтал о том, что когда-нибудь смогу обладать им через Тайное Отверстие. Мудрствования мои оказались излишними: молодой художник уже скрутил сигаретку, забив ее чем-то довольно мощным,
— У них есть имена? Я имею в виду, ты как-нибудь назвал рисунки? — спросил я.
Нет, названий у них не было.
— Но должны быть, — уверял я. — Давай посмотрим.
И Томми карандашом, хорошим, четким почерком начал записывать в блокнотик названия, которые приходили мне в голову, когда он вытаскивал и показывал очередной рисунок, нумеруя каждый из них.
— Ты ведь и рисунки нумеруешь, я надеюсь? — спросил я тогда. — А то таким макаром ты скоро уже не будешь знать, какое название какому рисунку соответствует.
Нет, он все прекрасно запомнил.
— Ну, это твои работы, ты их знаешь, конечно, — подтвердил я.
Потом он сел рядом со мной на кровать и, поглаживая и лаская его, я выдумывал разные названия, из которых уже не помню ни одного, знаю только, что все они были в таком духе: «Структуральная Проницательность», «Entrissen sind wir dem Tageslicht»,[244] «Impasse 1964»[245] и тому подобное, все это Томми записывал, приветствуя наименования бурным, душевным хохотом. Тем временем я продолжал обдумывать, совершу ли следующий шаг, ведь хоть он и возбуждал меня донельзя, я не хотел бы, чтобы он приходил ко мне постоянно, потому что я знал, что он в состоянии проспать до двадцати часов подряд в любой комнате, на диване или на полу, без возражений, он никогда не ложился спать раньше трех часов ночи и уже звонил мне несколько раз в полночь из какого-то классного кабака, уведомляя, что «они еще немного посидят, поболтают», но «к часу наверняка» они будут у меня, я ведь не буду возражать, если он приведет с собой «Леопардо» или «Витессу», или их обеих, наверняка, какую-нибудь тупоголовую деревенскую девку и трудолюбивую клушу, художницу от сохи, ваяющую металлические брошки; дамы эти, чуть войдя, начинали демонстрировать незнание такого жизненного явления, как «соседи» и тут же начинали ныть, что нет музыки; продолжалось это обычно расплывчатыми намеками, что им хочется чего-нибудь «перекусить» — если они не открывали холодильник сами (Томми вот, пусть земля ему будет пухом, был совершенно не такой); в общем, совсем неподходящий стиль жизни для «гражданского писателя», все вот это, хотя я и не могу поклясться, что встаю каждый день раньше семи утра и ложусь до полуночи, но так должно быть, ну, вы, между прочим, и сами это прекрасно знаете.
А Томми, значит, умер, отравившись газом в X., в новой квартире уже совсем другой художницы от сохи или, кажется, социологини; произошло это в воскресенье утром, как раз после Нового года, когда он был один в квартире; он выдернул шланг газовой плиты, — специально или нет, никто так и не смог понять, потому что, шатаясь по кухне, он мог и зацепиться за него ногой и не заметить, ведь перед этим он накурился