поправки в руководство начальнику хора, я не вижу, так что все останется без изменений. И вновь: из глубины взываю. И вновь: после того, как он многие дни прикладывался к горлышку и от него не отрывался, чего по нему все еще и не скажешь. И вновь: песнь, решительно ступающего в Темноту. И снова: начальнику хора. Опять: Песнь ночная. И в песне этой больше, чем обычно, покорности, потому что никогда еще не была тоска моя по Тебе такой сильной и безграничной.
Пять, а может уже и шесть лет назад, примерно в это же время года в послеобеденный час я покинул свое жилище, чтобы прогуляться в порту, лицемерно убедив себя, что свежий воздух мне полезен, хотя на самом деле цель у меня была одна — вышел я, естественно, на блядки.
Погода почти все время была солнечная, веял легкий бриз, на небо набегали облачка, которые иногда на несколько минут закрывали солнце, но все-таки не «погода для народа» — для этого было как раз чуть прохладней, чем необходимо, ветер был не бурным, а слишком слабым и не мог, например, поднимать с земли бумагу или создавать маленькие водовороты песка; о свистящих и пугающих звуках не могло быть и речи. И все же, день был очень подходящим для глубоких и внимательных размышлений, так что на ходу я постоянно думал об истинной природе Бога, почему все устроено так, как есть, и какие поступки будут наиболее разумными. Я решил, что ровно через четыре дня в половину третьего ночи разденусь донага, заберусь на плоскую крышу за комнатой пыток для молодых немецких мальчиков-туристов и буду сидеть на ящике для апельсинов и наблюдать небосвод до тех пор, пока не замерзну настолько, что уже не смогу этого выдерживать; последующие три дня я буду питаться исключительно морковкой и репой. Такими испытаниями я обязательно обрету хотя бы частичное знание того, что на данный момент является для меня темной тайной.
Тем временем я как раз подошел к месту, где стояло учебное торговое судно, и здесь, у воды, недалеко от трапа, я остался стоять и смотреть на безупречно чистую палубу. Сегодня был как раз день стирки, и на натянутых между вантами бельевых веревках висели десятки синеньких хлопковых рабочих курточек и брючек, линялых, поношенных, многократно чиненных заботливыми материнскими руками; несмотря на приличное расстояние, даже сюда доносился запах дешевого мыла, кожи и мальчишеского пота, в котором воплотились для меня все мои смертные желания. Из Мастросиков на палубе был только один блондин в опрятной форме, он стоял на вахте у решетки, у фальшборта, на который иногда утомленно облокачивался, вытягивая вперед загорелую шею. Синие хлопковые рабочие комбинезоны очень идут некоторым Матросикам, особенно темно-русым и худеньким, это я и так знал, но вот официальную, аккуратную форму, как я всегда был убежден, вполне можно улучшить. Но как это осуществить? Нужно, решил я, не сводя глаз со стоящего на вахте мальчика, организовать фонд, который будет снабжать их всех бесплатно, не делая различий по рангу, сословию или религиозным предпочтениям, самыми возбуждающими и совершенными мундирами на свете; их будут шить индивидуально, по размеру, и выглядеть они будут следующим образом: очень короткий черный хлопковый пиджачок и узкие брюки с низким поясом из сверхтонкой, но крепкой ткани, слегка бархатистой, темно-фиолетового оттенка, переходящего в черный; кроме оставшейся практически без изменений фуражки (только козырек нужно чуть опустить вниз, чтобы глаза защищал), мундир этот будет дополняться полусапожками, скорее даже ботфортами цвета антрацита с серым отливом. А когда их всех, без исключения, оденут в такие мундиры, они смогут выбрать семерых самых красивых Мальчиков, которые будут владеть всеми остальными, — и те будут отвечать им самой безоговорочной и нижайшей покорностью, — и дано им будет имя: Принцы Морей. В свою очередь, эти семеро выберут между собой самого сведущего в торговом судоходстве, нарекут его Королем Всех Океанов, и он будет обладать такой же абсолютной и беспощадной властью над оставшимися шестерыми, как они над всеми остальными подчиненными. Принцы Морей, под командованием Короля Всех Океанов, ослепляющие блеском нежнейшей и жесточайшей красоты и избалованные безграничной любовью и восхищением всех Матросиков, отправятся в путешествие и, охраняемые бесчисленными «эскадрочками» флота Ее Королевского Величества, будут охотиться в дальних странах на красивых молодых вьетконговских бунтовщиков, молодых, прекрасных индонезийских коммандос и на слишком уж страстно ведущих себя на уличных демонстрациях, но привлекательных японских студентов, чтобы держать их в плену на борту и обратить в рабство, чтобы они вечно служили Королю Всех Океанов, Принцам Морей, а также и всем некоронованным Матросикам; рабы должны будут сервировать им выпивку, готовить пищу насущную, стирать и выжимать их рабочую одежду и мундиры, днем прислуживать им за столом с безошибочной точностью, а ночью, до самого утра, своими медными кошачьими тельцами, обратившимися в воплощенную совершенную покорность, доставлять бесконечное удовольствие моим блондинам, моим лиловым ляжечкам, бархатным любимцам; а при малейшем признаке непослушания или лености их будут возвращать в покорную кротость их же товарищи, если нужно, то дни напролет под кнутами и ремнями в окрашенных в фиолетовый цвет комнатах пыток, несмотря на хриплое мычание и крики о пощаде.
Это был великолепный план, но для осуществления его нужно было бы пройти столько инстанций, внести столько поправок, что, в конце концов, даже если управлять министерством Морского флота будет член Рабочей партии, из всего этого будет осуществлена только замена мундиров, да и та будет выполнена неверно: слишком широкий покрой, совершенно не та гладкая, а, скорее всего, шерстистая ткань ярко- зеленого, если не хуже, цвета.
Бормоча себе под нос пророчества, но, собственно, снова смертельно уставший, я прошел еще немного, остановился у разводного моста, возле нового, еще незаконченного здания почты, и облокотился о железную решетку. И тут я заметил, что привлек внимание одного очень опрятно одетого молодого человека — судя по моим расчетам, лет на шесть-семь младше меня, который прохаживался туда-сюда, перекинув через руку серый нейлоновый, с «молниями» дождевик, несмотря на то, что дождя в ближайшие дни не предвиделось: если бы с неба упала хоть одна капля, это было бы чудом. Что-то необычное было в его внешности, я не мог сразу определить, что именно, но он вызывал во мне и отвращение, и желание одновременно. Он был довольно неплохо сложен, лицо его было правильным, можно сказать, даже миловидным. Я взгляда не мог отвести от его лица и фигуры и пытался определить, что же это было, что же меня так в нем поразило. Его темно-русые волосы были безукоризненно подстрижены, полосатый галстук красиво повязан, а вся его одежда, а также ботинки, казалось, только что из магазина.
Мы скоро разговорились, а потом пошли вместе, прогуливаясь, в сторону моего дома. Он говорил аккуратно, с легким гаагским акцентом, но плохо выбирал слова, и употреблял почти всегда такие клише, что я по одному слову мог иногда предугадать остальное предложение и стон чуть было не срывался с моих губ.
Ему даже не пришло в голову, что неплохо бы знать имя человека до того, как начинаешь задумываться о возможности полового контакта с ним. Я представился, но только после нескольких настоятельных вопросов с моей стороны он назвал себя и рассказал что-то вроде краткой биографии. Фамилия его стерлась из моей памяти, знаю только, что было в ней два слога, без сомнений, что-то английское — вроде
Он жил в Гааге, снимал там комнату на верхнем этаже дома номер 40 или 42 на улице, названной в честь какого-то индонезийского острова, а работал представителем текстильного производства. Когда мы поднимались по лестнице в мою квартиру, я, затаив дыхание, прислушивался к громкому позвякиванию молний, исходящему не только от его дождевика, но и от других частей одежды; в этот момент моя ненависть и презрение так усилились, что я еще сильнее его возжелал.
Мы поднялись наверх, немного поболтали, а потом подошли к окну, где я, без всякой видимой надобности, стал объяснять ему положение дома по отношению к направлениям ветра и рассказывать, какие крыши к какому из зданий в округе относятся; тем временем я начал его ощупывать. И хотя он тотчас ответил взаимностью на мои любезности, я заметил, что он очень беспокоился о состоянии своей одежды; что касается раздевания, то по какой-то причине, видимо, из соображений престижа, он кокетливо ждал, пока я проявлю инициативу.
А моя похотливость зиждилась уже исключительно на презрении и скуке, не было в этом ни тени какой-либо романтической ли, физической или сентиментальной влюбленности.
— Ты можешь раздеться, — вот и все, что я смог из себя выдавить, ненависть так воспылала во мне, что я не был в состоянии справиться даже с пуговицей на его рубашке.