солнцем плетни, переминается в мягкой, словно пудра, дорожной пыли, не решаясь бежать за Данной. И чем дольше стоит, тем сильнее опутывает его странная нерешительность.
«Пусть пострадает, больше любить будет», — утешает он себя невесть откуда взявшейся лицемерной фразой.
— Товарищ мичман! Вас лейтенант Грач вызывают!
Они обнимаются, как и подобает старым друзьям, перешагнувшим через разлуку.
— Отдышался?
— Только голова побаливает. Доктор говорит — контузия.
— Правильно говорит доктор.
— Может быть. — Протасов отводит глаза. — Я действительно стал каким-то контуженым, нерешительным стал.
— В госпиталь почему не лег?
— Получил приказ командира раньше предписания врача.
— Значит, не очень-то нерешительный.
— А ты чего про жену не спрашиваешь?
— Я тебе верю. Доехали благополучно, верно? На станции сдал дежурному офицеру. Проследил, чтобы хорошо устроилась…
— А она меня еще поцеловала на прощание.
— Это предназначалось не тебе.
— А мне понравилось.
— Ну и ладно. Давай ближе к делу. Что «языка» взяли, знаешь? А о готовящемся десанте? Пленный показывает: в протоках сосредоточено до семидесяти лодок. Если на каждой пойдет только по пять человек, это уже триста пятьдесят десантников.
— Отобьемся.
— Пленный показывает, что десантники еще не прибыли и лодки пока охраняются небольшими силами.
— Ну! — Протасов смотрит в глаза Грачу, напряженно ждет.
— Мы решили сделать вылазку этой ночью, разгромить пост, увести лодки или подорвать их.
Протасов закуривает, опирается спиной о косяк, пускает дым в низкий потолок.
— Это я понимаю — война! А ты — го-оспиталь. — И спохватывается: — А начальство как, одобряет?
— К нам выехал военный комиссар погранотряда товарищ Бабин.
Полуторка из отряда появляется только к десяти. В кузове на ящиках с гранатами и патронами сидят восемь пограничников — отделение из маневренной группы — с одним станковым пулеметом.
— Это не просто отделение, — говорит комиссар, выслушав рапорт. — Это те ребята, которые участвовали в вылазке Гореватого. Слышали? Так вот это они увели у врага две пушки со снарядами.
Батальонный комиссар Бабин — плотно сбитый человек с широкими рабочими руками и уверенными манерами хозяина — быстро шагает к заставе, кидая через плечо вопросы:
— Что местное население? Сколько раненых? Как сегодня противник?
— Противник ведет себя тихо, — отвечает Грач, радуясь словам Бабина. Прибытие отделения из мангруппы может означать только одно — одобрение плана вылазки.
— Затишье всегда перед бурей.
— Застава готова к бою, товарищ батальонный комиссар.
— К бою, который навяжет противник?
— Мы надеемся…
— Надежды юношей питают. Еще — отраду старым подают. Нам нужно не надеяться, а твердо знать, куда и на что мы идем. Вы уверены в правдивости показаний пленного?
— Он только подтвердил наши сведения.
Бабин быстро входит в канцелярию заставы, садится на койку, с любопытством пробует ее скрипучую упругость.
— Докладывайте, только по порядку!
Через четверть часа он удовлетворенно откидывается от карты и говорит то, что больше всего хотели услышать от него и лейтенант Грач и мичман Протасов.
— Первые атаки мы отбили. Но будут и вторые, и десятые. Пока не отобьем у противника охоту к атакам. Прежде мы боролись за тишину на границе с помощью выдержки. Теперь отвадить противника мы можем только решительными мерами. Пусть он боится наших десантов. За око — два ока! Так нас учили? — Комиссар вдруг улыбается совсем по-мальчишечьи и добавляет доверительно: — Впрочем, соловья баснями не кормят, а, товарищ лейтенант?
— Так точно! — Грач смущенно улыбается и подмигивает Протасову: займись камбузом.
— Потом соберете актив. Расскажу о положении на участке отряда.
Удивительная, почти довоенная тишина стоит на селе. Душный зной зудит комарами. Черные утки- каравайки, вытянув свои длинные загнутые клювы, безбоязненно летают над камышами, над рекой. К полудню сельские мальчишки совсем успокаиваются, выгоняют пасти коров на открытые места, собираются группками, обсуждают войну, словно стратеги, показывая руками на затаившийся чужой берег.
— Не верьте тишине, — говорит Бабин. — Тишина на войне должна тревожить больше, чем бомбежка. Не забывайте о том, как тиха была ночь на двадцать второе…
Он вспоминает о последней мирной ночи с упоением, как о чем-то единственном и невозвратимом. Обостренным чутьем комиссара, привыкшего предвидеть смутные движения людских душ, он понимает, что воспоминания о расстрелянной тишине станут всеобщей горечью, на которой вызреет так необходимая на войне беспощадная ненависть к врагу.
Мичман Протасов слушает и не слушает комиссара. Из головы не выходит Даяна и слова деда Ивана. Наконец он не выдерживает и, спросив у Бабина разрешение, выходит, решительно направляется к мальчишкам, что плещутся у колодца.
— А скажите-ка, воины, кто знает Даяну?
Мальчишки переглядываются, хихикают. От этого их смеха сжимается в нем все, и он понимает, каково теперь Даяне — не девке, не бабе, не мужней жене.
— А ну, кто самый быстрый? Чтоб сейчас же Даяна была тут!
Он с удовольствием ополаскивается холодной колодезной водой и неторопливо идет к заставе. И уже у ворот слышит за спиной задыхающийся голосок:
— Дядь, Даянка не идет.
— Как это не идет? Где она?
— Вон за плетнем.
Он бежит к ней по окаменевшей на солнце обочине дороги. Даяна, опустив голову, исподлобья глядит на мичмана.
— Прежде ты сам меня искал, — обиженно говорит она.
— Прежде не было войны. И вообще ты эти дамские штучки брось. Ты мне жена, запомни и всем скажи.
— Пожалел?
— Дура ты! — сердито говорит он. И прижимает ее голову к своему кителю. И слышит частые безутешные, почти детские всхлипывания:
— Не до меня тебе.
— Ты погоди, я отпрошусь.
Он отстраняет ее, быстро идет, почти бежит вдоль плетня. У ворот заставы едва не сбивает с ног невесть откуда вынырнувшего деда Ивана.
— Ну как?
— Десять.
— Чего — десять?