как всепоглощающую государственность. Но тут-то и сказывается в иные эпохи часто не совсем заметный примат политики. Все социальные, экономические, бытовые процессы обнаруживают себя как функции политического процесса, который сводится к нарождению, образованию и укреплению нового правящего слоя. С этой точки зрения нужно рассматривать сопровождающие революцию социально-экономические сдвиги, перераспределение собственности и прав. Когда историки революции отмечают — в порядке причинного объяснения — привязанность к новому политическому строю всех разбогатевших на революции, они такой 'социально-экономической' формулировкой действительного факта затемняют его существо. Так как социальное и экономическое положение индивидуума является функцией и выражением его политической роли, можно сказать, что революция, определяя его политическую роль, тем самым создает его социально-политическое положение. Она его 'инвестирует'. И это не попытка укрепить 'завоевания революции', т. е. новый политический строй, чем-то внешним, задабриванием или подкупом, а — сама революция. Конечно, придет время, когда взволнованное народное море успокоится, когда лава остынет. Тогда вновь ясно разграничатся сферы, наполненные уже иным содержанием. Смысл совершившегося может остаться непонятым или понятым скверно. Существенное единство сфер и первенство политической могут опять быть позабыты. Поучительным примером служит французская революция.
Французская революция создала новый правящий слой и инвестировала его политической властью через новое социально-экономическое положение его членов. Она перераспределила политические права и роли в связи с перераспределением социальных прав и собственности. Но французская революция, дитя рационалистического века, исходила из индивидуалистского или, вернее, атомистического представления о государстве. Единственной реальностью она признавала индивидуума, понимаемого как обособленный и ничем особенным от других не отличающийся атом, т. е. на деле-то совсем не индивидуума, который понятен лишь из целого. Общество казалось ей только совокупностью или системой 'индивидуумов'. Формально она мыслила в категориях римского права, т. е. права, которое отражало уже разлагавшуюся римскую государственность. И революционерам индивидуум преподносился как обладающий неотчуждаемыми правами, и прежде всего правом собственности (dominium). Этим была закрыта возможность осознать смысл революции и понять государство иначе, как атомистически. В результате органического революционного процесса Франция перешла от болезненного, но все же органического дореволюционного своего бытия к бытию неорганическому — к медленному внутреннему разложению и материализму.
Несмотря на все старания императорских университетов, римское право у нас в России не привилось. Его принципы были слишком чужды духу русского правосознания. Это сказалось и в сфере основной проблемы — проблемы собственности. Как иностранные, так и русские (см. богатые данные у Пахмана) юристы часто и настойчиво указывают на отсутствие у русского народа западной идеи собственности. Мы не склонны преуменьшать наивность увлечения 'миром', наивность большинства славянофилов, народников и обусловленных европейской теоретической мыслью социалистов- революционеров. Русская идея 'собственности' не укладывается в рамки 'национализаций' или 'муниципализаций' земли. Но мы столь же не склонны считать эту идею симптомом хозяйственной и правовой отсталости русского народа и, просто-напросто отожествляя ее с 'феодальной' европейской идеей 'условного владения', видеть желательный выход в скорейшей европеизации (романизации) русского правосознания. Ввиду первостепенной важности факта и ввиду затемненности его чужеродными схемами необходимо с величайшей осмотрительностью относиться к разгоревшейся вокруг него полемике. Пламенность аргументации в пользу того, что русский 'мир' — архаизм и интеллигентская выдумка и что русский крестьянин по природе своей — своекорыстный собственник, свидетельствует об идеологической, а не фактической ее мотивированности. Разумеется, русский крестьянин крепко держится за кормящую его землю, приобретает и накопляет; разумеется, он по-человечески предпочитает свой эгоистический интерес соблюдению норм, обеспечивающих социальную справедливость и интерес государственный. Большевистская революция даже способствовала развитию собственнического инстинкта. Но, когда дело касается другого, крестьянин будет не за страх, а за совесть аргументировать именно этими нормами. Не из зависти и эгоистического интереса он возмущается бесхозяйственным мужиком, и не только сознание несправедливой обиженности делало его врагом барина — помещика; и, несмотря на весь свой хозяйственный эгоизм, он примирится со справедливым ограничением его прав.
В русском правосознании, как оно всегда выражалось лучшими и непредвзятыми его представителями и как оно живет в крестьянстве, да и не только в нем, собственность связана с обязанностями по отношению к целому и обладает значением функциональным. Естественно, напрашивается аналогия с Римом и средневековой феодальной Европой; но, аналогизируя, необходимо энергично выдвигать различия. Если пользоваться терминологией римского права, можно напомнить о римских понятиях 'dominium' (собственность-господство) и 'possessio' (владение). Так, римские земельные магнаты, неограниченно эксплуатировавшие занятые ими участки государственной земли (aqer publicus), были только 'владельцами' (possessores), 'собственность' же (dominium) сохранялась за государством. Поэтому государство было вправе земли у них отнять; однако произведенная Гракхами попытка кончилась неудачей, ибо 'владение' магнатов, как факт, слишком крепко охранялось правосознанием, а с другой стороны, индивидуализация права и ряд других условий сделали в данном случае различие между 'dominium' и 'possessio' чисто теоретическим архаизмом. К тому же изначала понятие 'possession' не было связано с идеей обязанностей владельца (ср. особенно 'possessio precaria'), и сама категория 'dominium- possessio' была быстро перенесена в сферу частноправовых отношений и утратила государственный смысл окончательно. В средневековой Европе условность владения и связанные с ним обязанности получили определенное выражение, но одновременно всецело сосредоточились в сфере частноправовых отношений; все строилось на отношении индивидуума к индивидууму, и государство существовало и собирало свои земли и права так, как если бы оно было одним из индивидуумов. Во всех подобных сопоставлениях русской действительности с древнеримской и европейской необходимо помнить, что в Риме и в Европе понятие собственности строилось из индивидуума, а всякое право симфонической личности, государства, коллектива оказывалось производным от индивидуального. Это развитие было закреплено признанием собственности как священного и неприкосновенного права индивидуальной личности. Если оно ограничивается сверху, такое ограничение воспринимается и понимается как печальная государственная необходимость и несомненное правонарушение. Даже социалисты говорят не об осуществлении государством своего высшего и действительно неотчуждаемого права, а об 'экспроприации', т. е. о правонарушении. Это происходит оттого, что европейскому социализму чужды понятия симфонической личности и целого как многоединства, а не простой и случайной суммы равных частей. Социализм только отрицает то индивидуалистически понимаемое право собственности, которое утверждается нормальным европейским правознанием в применении к индивидууму.
В России собственность всегда рассматривалась с точки зрения государства, понимаемого к тому же религиозно-этически. Сюда относятся и поместная система, и борьба Грозного с боярамя-княжатами, перенесшими свои политические традиции в частноправовую сферу, и прикрепление крестьян государством (законодательство об урочных летах), и освобождение их с землей, и государственно- фискальное значение общины-мира. Понятие собственности строится не индивидуалистически, не из индивидуума, которому потом аналогизируется государство, но — политически, т. е. из симфонического целого, которое, как единство, и утверждает всякое индивидуальное право. Высшее право государства можно, конечно, назвать 'собственностью', но тогда и конституируемое им индивидуальное право, во избежание недоразумений, лучше всего обозначить не термином 'владение', а как-нибудь иначе. Мы говорим о 'функциональной собственности' или о 'собственности, обусловленной государством', т. е. проистекающей от него и связанной с обязанностями по отношению к нему. Признание и одобрение этого факта отнюдь не есть социализм, который исходит совсем из иных принципиальных и исторических предпосылок и, не зная и не желая знать предпосылок русских, является специфически европейским медикаментом против европейского капитализма. Социализм — в той же плоскости, что и капитализм; ползая по земле, он головы кверху поднимать не хочет. Поэтому он не видит, в каком смысле здесь скрещиваются пути Евразии и Европы и как в раскрытии идеалов и природы России раскрывается ее общеисторическая миссия. Большую ответственность принимают на себя новые 'петиметры', которые, твердя о 'культурной отсталости' России, толкают ее на путь дальнейшей европеизации и хотят ее