когда мы взрослеем, обнимают дети, когда мы стареем, но кто бы нас ни обнимал, опекун, друг или добрый незнакомец, мы воспринимаем историю вселенной.
Мою жажду определенности не утолило сидение на старой скамейке вдали от армейских казарм, между двумя мирами. Я продолжал желать еще одного поцелуя. Потому я и остался верующим! Мое неосуществленное стремление к Богу слаще любого другого исполнившегося желания. Моя неопределенность, связанная с Богом, гораздо утешительнее, чем любая определенность, какую я когда– либо чувствовал.
Меня обнимают.
И поцелуи Возлюбленного ощущаются по–прежнему.
5
Ради чего стоит жить
Дым завис над Манхэттеном после атаки 11 сентября, и под этим дымом мы торопливо строчили письма, печатали электронные послания, звонили во все концы света, просили денег и тратили их, не успев получить. Сотни профессиональных консультантов–психологов, работников служб помощи, способных оказать поддержку или просто любопытных жителей других городов проходили через старое здание нашей церкви. До пятидесяти посетителей за раз ночевало в цокольном этаже, в спальных мешках, на ковровом покрытии весьма сомнительной чистоты, по соседству с мышами, в условиях отсутствия душа и других бытовых удобств. Предприятия и компании, находящиеся по соседству в Верхнем Ист–Сайде, узнали о нашей деятельности и предложили помощь в организации питания. Энергичная жительница Манхэттена Мэри Эрра из высотного дома со швейцаром, возле самой Парк–авеню, пришла на собрание группы поддержки, которую обеспечивали всем необходимым мы с женой, и предложила помощь. За считанные часы она наклеила на все двери в своем доме листовки с обращенной к жильцам просьбой «поделиться душем». Вскоре непрерывный поток постояльцев нашей церкви потек к чужому жизненному пространству: люди пользовались роскошными ваннами, съедали горячие обеды, приготовленные слугами, останавливались у окон гостиных, чтобы взглянуть на панораму Манхэттена, стоящую миллионы долларов, и принимали эту минутную передышку как дар.
Нью–Йорк походил на многослойный салат, который перемешала трагедия. Слои перепутались, границы общественных кругов стерлись. Временами мне хотелось отступить и в тихом и ошеломленном изумлении наблюдать явное чудо: абсолютно незнакомые люди с еще влажными после душа волосами и разгоряченными телами сидели в чужих кухнях, а хозяева со встревоженными улыбками смотрели на них. Не припомню, чтобы я когда–либо видел более обнадеживающее зрелище.
После атаки террористов на Всемирный торговый центр и угрозы распространения сибирской язвы через несколько недель после нападения невозмутимость бесстрашных нью–йоркцев дала первые трещины. В то время как многие деловито наводили мосты через пропасть, которая разверзлась в нашей коллективной травмированной психике и отделила нас от мусульман, кое–кто так же старательно выискивал изъяны во всем, что было связано с исламом, и в нас, сочувствующих ему. Под сомнение ставили нашу преданность Америке, христианству, разуму, справедливости, внутренней безопасности и даже Нью– Йорку. Мне казалось, что у меня вспышка дежа–вю. После катастрофы 11 сентября ко мне в разговорах и в сновидениях начали возвращаться искаженные страхом лица из моего прошлого, с родины, из Югославии. Мне снились кошмары, как меня сначала призвали на войну, а потом бросили на вражеской территории. Барабаны сербского и хорватского патриотизма пробивались сквозь сообщения СМИ, эхом повторяя и усиливая друг друга.
А теперь то же самое происходило в глобальном «столкновении фундаментализмов». Вскоре мы поняли, что граничащий с истерикой страх перед мусульманами, новыми
Я сообщил об этой идее всем, кому смог, но, к своему огорчению, обнаружил, что она мало у кого вызвала отклик. Через несколько часов озабоченные соседи–доброжелатели посоветовали мне отменить это мероприятие. Они предрекали беду. «Это лишь обнадежит террористов. Если мусульманам не нравится Америка, пусть живут в другом месте». — И они взмахом руки указывали направление.
Мне предстояло решить, проводить собрание или нет, но к тому времени я уже был измучен и ни в чем не уверен. Моим прихожанам пришлось особенно тяжело. Новый председатель совета нашей церкви Майкл Бакш был симпатичным, образованным, добрым молодым человеком из Пакистана, «джентльменом царства Божьего», как мы дружески прозвали его. Первый самолет врезался прямо в офис на 94–м этаже Всемирного торгового центра, где в тот день впервые работал Майкл. Мы ждали неделю за неделей, утешали родных, призывали Бога услышать наши молитвы и вернуть нам Майкла живым. Однажды мне приснилось, что он застрял в подземке на расстоянии двух кварталов от кратера и, выбираясь на улицу через вентиляционную шахту, повторял: «Уф, еще бы чуть–чуть — и все!» Каждые выходные вся наша община, в том числе жена Майкла, Кристина, и двое их маленьких детей, приходили молиться. Мы становились в круг, и один из наших лидеров, Дэн Фарбах, говорил: «Боже, может ли молитва хоть что– нибудь изменить? Если да, все мы за жизнь». Мы с Кристиной ходили в старый арсенал, в большой зал которого уцелевшие члены семей и священники могли принести такие личные вещи, как зубные щетки или расчески, чтобы следы ДНК на них помогли идентифицировать обнаруженные останки — правда, надежда на это была слаба. Мы хотели узнать судьбу Майкла. Но в конце концов надежду вытеснила усталость.
Я устал надеяться, в сердце начал закрадываться страх.
Погруженные в глубины нашей общей скорби, американцы с трудом представляли себе мирное сосуществование с «этими людьми» и осуждали всех мусульман разом. Вместо того чтобы помочь нам представить себе нашу общую жизнь, правительство, подстрекаемое СМИ, жаждущими новостей, убеждало страну, что весь мир превратился в гигантский восьмиугольный ринг для боев без правил. Демонстрации власти стали наиважнейшим, первым и непременным шагом к смягчению нашего горя и восстановлению позиций.
А я обнаружил, что для многих американцев я по–прежнему остаюсь одним из «этих людей». Некий человек вроде бы без всякой связи с происходящим заговорил со мной о моем имени. «Одного из террористов звали Самиром, — объявил он и сделал паузу, сверля меня взглядом. — Кажется, и вы Самир?» Мне хотелось бы думать, что он всего лишь внял призыву правительства «проявлять бдительность», но этот разговор заставил меня задуматься, стоит ли проводить в церкви рискованное мероприятие. И я решил позвонить в Хорватию родным.
— Отмени все и сиди тихо, — авторитетным тоном распорядился отец по телефону. Он добавил, что у американцев нет свежих воспоминаний об оскорблениях, нанесенных им как народу. Пережив трагедию, объяснял он, они скорее придут в ярость, чем станут горевать. Вмешалась моя сестра Бисера со словами, что американцам история устроила каникулы, но они уже кончились. Теперь им придется жить так, как всему миру, и, по мнению сестры, приглашать их в общие ряды — не мое дело. Родные были убеждены, что американцы не знают, как справляться с потерей управления и потому наверняка постараются сорваться на других, лишь бы вернуть себе чувство собственного достоинства.
— Но послушай, папа, — не выдержал я, — ислам, который нам знаком, — радикально пацифистский. Я вырос с этим убеждением. В Югославии я никогда не видел никаких проявлений насилия со стороны мусульман. Мы знали: убить человека — значит предать ислам. Мы не можем даровать жизнь, значит, не нам ее и отнимать. Почему я должен бояться говорить об этом? — Люди, самолюбие которых уязвлено,