хозяйством.
– Может, слушай, курицу тяпнем? – спрашивает-предлагает Виктор Борисович. – Ну, ту, которая нестись перестала. Чего зря кормить? И мяса что-то давно не ели…
Все лето мясо им заменяли караси, которыми полно озеро. Виктор Борисович чуть не каждое утро ходил рыбачить, приносил по два-три десяточка. И жарили их, и уху варили, пироги жена рыбные стряпала. Но последнее время, как обычно осенью, клев стал неважный. И вспомнилось мясо.
– Давай, чего ждать, – легко согласилась жена, – все равно ведь придется.
– Да, морозы установятся, будет мне работенки…
У Чащева намечено на убой штук сорок кроликов, с десяток кур, семь пятимесячных петушков, еще и свинья томится в тесной клетушке, того и гляди стены обрушит своими заплывшими жиром боками.
– Н-ну-у, – по привычке выдыхает Виктор Борисович, поднимаясь из-за стола. – Спасибо, Елена Петровна, за завтрачек!
Целует ее в щеку и идет к печке курить и пить чай. Жена убирает посуду.
– Что на обед сварить, – советуется, – щи или гороховый суп?
– Да я и то и то с удовольствием, – Чащев пожимает плечами. – Можно гороховый, он посытнее как- то.
– Ладно, а на ужин тогда курицу с картошкой. Заруби, я ощиплю.
– Ладно.
– И в магазин бы надо сходить. Сегодня хлеб привезут, а у нас две буханки всего осталось. Соль еще… Сходишь? А я капустой займусь.
– Схожу, – без особой охоты говорит Виктор Борисович, глядя в приоткрытую дверцу топки на тающие угольки прогоревших дров.
Начало десятого. Заметно потеплело, но солнце заслонено жиденькой хмарью. Да и нежелательна теперь ясная погода: при прояснении холодней будет ночь. Пусть лучше пасмурность, тучи, снег. Пора.
Виктор Борисович окунает руку в кастрюлю с облепленной комбикормом вареной картошкой, загребает добрую пригоршню, вываливает в кормушку. Наполняет водой примотанную к сетке консервную банку- поилку. Одни кролики, когда он открывает дверцу, отскакивают в дальний угол, сидят там, затаившись, наблюдая за человеком исподлобья; некоторые еще и угрожающе притопнут задними лапами, другие же, в основном старые племенные крольчихи, просят ласки, лезут под ладонь и блаженно жмурятся, когда гладишь их шерстку, почесываешь за длинными, вечно приятно-прохладными ушами.
Три года назад случилась у Чащевых в кроличьем хозяйстве беда. Мор напал. По пять-семь кроликов за день пропадало, а то и больше… Вроде бегает, резвится, ест хорошо и вдруг заскучает, мордочка становится сырой, глаза мутнеют, и вот повалился на бок, забился и вытянул тельце в мертвом оцепенении.
Сперва на овес грешили, что по случаю купили у местных алкашей, думали, протравленный. Стали кормить только травой, в воду марганцовки добавляли, но все равно… В две недели клетки опустели до последней, стояли открытыми, темными, жутковато тихими. Чащев собирался их разломать и больше с кроликами не связываться, а на следующую весну снова завел. Не по необходимости даже, – на мясо вполне достаточно свиньи и кур, – а как-то грустно без них, точно не хватает важного… Поначалу, как сюда переехали, собирались заиметь и корову, но в первые годы много времени уходило на клуб и школу, а теперь боязно: справятся ли? – ведь опыта маловато и возраст уже не тот…
– Кыш вы, кыш отсюда! – отгоняет Виктор Борисович от кастрюли настырных кур. – Я ж вам пшеницы насыпал. Идите, клюйте.
Куры отвечают обидчивым квохтаньем, отходят на несколько своих куриных шагов и, как только человек перестает обращать на них внимание, снова лезут к кастрюле, норовят вытянуть дольку картошины. И если какой-нибудь повезет, бегают за ней всем скопом, галдят, дерутся. Молодые петушки, появившиеся на свет в июле, только еще начавшие украшаться гребешками, серьгами и настоящими петушиными хвостами, то и дело схватываются друг с другом, подпрыгивают, как заправские бойцы, хлопают крыльями. А старый петух степенно прохаживается в стороне, грозно поглядывая то на кур, то на ерепенистых своих сыновей, то на человека. В его походке и взгляде гордость собой, уверенность, готовность навести порядок, если домочадцы слишком расшалятся. Будто знает, что решили его люди помиловать, оставить и на будущий год управлять куриным семейством.
В отличие от других кур та, которую Виктор Борисович с женой задумали пустить на еду, держится поодаль. А ведь обычно она – самая наглая. Предчувствует, что ли, опасность?… Что ж, надо было яйца нести, дорогая, а то вон – вышагивает царицей, перья блестят, как жиром смазанные. Ясно, не на что ей себя растрачивать, вот и жиреет…
Но изловчился Виктор Борисович, без особой беготни и шума схватил тунеядку, и хоть та не особо кричала, петух тут как тут налетел, ударил Чащева в ногу выше колена, всполошил свое семейство, перепугал кроликов; даже свинья в клетушке тревожно засопела.
Чащев поскорей вышел на задний двор, захлопнул калитку, в которую тут же врезался петух, взял курицу за лапы, голову опустил на колоду, где рубил дрова. Тунеядка захлопала крыльями, выгнула шею, истошно стала звать муженька на помощь. Но вот мягко вошло в дерево сквозь ее шею лезвие топора, крик оборвался, на глаза наползли сизые пленочки век. А тельце еще живет, еще напрягается, крылья бьются, желая взлететь, вырваться… Секунда, другая, и вот обмякла, стала безвольной и словно бы тяжелей.
И петух, больше не слыша криков подруги, успокоился, подбежал к миске, где лежала пшеница, принялся, делая вид, что с аппетитом клюет, собирать вокруг тех, кто остался.
Огород гол, одноцветен, безрадостен. Чудом уцелевший ствол подсолнуха только подбавляет тоски. Кажется, никогда не зеленели здесь пушистые косы морковки, не торчали перья лука, не вытягивался вверх по подвязкам сочный горох; совсем не верится, что бурели, поспевая, здоровенные помидоры «бычье сердце»; огуречный парник сейчас напоминает какой-то разоренный склеп, вокруг него, как истлевшие саваны, раскиданы перегоревший навоз и солома.
Да, нет веселости для глаза, но нет и уныния. И земля, и человек хорошо поработали: земля вскормила семена и рассаду, дала пропитание человеку, а человек помогал земле. Теперь нужно им отдохнуть, набраться новых сил и весной снова сажать, питать, полоть, удобрять, поливать…
Сидя на перевернутом вверх дном ведре, Чащев курит не спеша сигарету, размышляет, оценивает прошедшее лето. «Сезон», как любит он называть активный, не зимний период года.
Никак нельзя назвать сезон этот легким. Не произошло и особых событий, кроме, конечно, приезда детей с семьями, не выдавалось и вот таких минут, когда можно сидеть, никуда не торопясь, не подгоняя себя, хоть на чуток отключиться от насущных забот, покуривать в свое удовольствие… Весна, лето, ранняя осень промелькнули в беготне, спешке, вечном неуспевании. Но были мелкие, вроде бы не такие уж и большие радости. Как съели первый огурец восьмого июня, на три дня перекрыв свое прошлогоднее достижение, как, когда уже и не надеялись, села курица парить яйца и вывела четырнадцать цыплят. Как не успевали даже вдевятером собирать рясную «викторию», варенье варить; как продали заезжим скупщикам кроличьи шкурки на две с лишним тысячи, купили обувь зимнюю, жена себе в городе костюм хороший приобрела – жакет и юбку, – она ведь кружок ведет, время от времени со школьниками на смотры ездит, надо ей на уровне выглядеть…
И плохого, в принципе, тоже не было. Град их в этом году миновал, а он здесь, в отрогах Саян, частый гость; однажды так исхлестал все, от посадок одни лохмотья остались, кабачки, арбузики, тыквы точно пулями пробитые лежали. А нынче как на заказ – с неделю солнце, жарища, а потом гроза, короткий, теплый, как душ, ливень, и снова жара, духота парная, от которой растения как на дрожжах поднимаются, бухнут силой, сочностью.
Сын, помнится, с какой-то хорошей завистью, грустинкой признался: «Эх, поменяться б с вами… и возрастом бы, прошлым…» «В смысле?» – не понял Виктор Борисович. Сын, глядя на вялую, будто разморенную жарой рябь озера, ощупью полез за сигаретами. «Счастливые вы, – сказал через силу, но, видно, искренне. – И тогда, там… ну, в Целинограде том же, знали, как жить, для чего работать. И вот теперь тоже. А у нас не так как-то все…» Виктор Борисович с той ласковой, неосознанной снисходительностью, с какой отцы часто беседуют с сыновьями, ответил: «Ну, каждое поколение думает, что живет не совсем так, не совсем в то время, в какое бы надо…» «Нет, не «совсем», – перебил сын, и в голосе уже ни следа от той хорошей, доброй зависти, а одна неприкрытая горечь, – нет, не «совсем», а