От чрезвычайного волнения он задыхался, голова кружилась.
— Уйди!.. — сказал Матвей Парменыч, хватаясь одной рукой за грудь, а другой указывая Цыплятеву на дверь. — Уйди, пока цел. Не то… холопов кликну…
— Не трудись, боярин, — смотря на старика с наглой усмешкой, сказал, медленно поднимаясь с лавки, Цыплятев. — Дорогу я и сам найду. Прощаться с тобой не стану: авось даст Бог скоро свидеться…
Он неторопливо направился к двери, открыл ее, но у порога остановился.
— Боярышне своей скажи: в гости жду. Да привередлив я: в мыльню [55] бы наперед сходила — красу девичью попарить. Авось по вкусу тогда придется…
И, кивнув снизу вверх головой, он быстро вышел.
Матвей Парменыч с помутившимся от гнева и обиды рассудком кинулся было за ним, схватился за сердце, еле устоял, прислонился к столу, перевел дух, поднес к губам висевшую на шейном шнурке свистелку и свистнул в нее.
В столовую вбежал Мойсей.
— Боярин! Лица на тебе нет! Случилось что? — встревоженно спросил старик.
— Занедужилось… Устал… — с трудом проговорил Матвей Парменыч. — Сведи меня… Дмитрия Ипатыча кликни… Скорей бы шел…
И, опершись на плечо верного слуги, Матвей Парменыч, с трудом передвигая ноги, вышел из столовой.
Глава VI
Несговорчивый градоправитель
За оградой двора, у ворот, боярина Цыплятева давно уже ждал Паук. Вглядевшись в вечернюю темноту по направлению скрипа снега под тяжелыми шагами и узнав Равулу Спиридоныча, Паук, крадучись, неслышно подошел из-за угла. Углубленный в свои ехидные мысли по поводу случившегося, Цыплятев вздрогнул.
— Ты, Паук? Фу, до смерти напугал! Ну?
— Выведал, боярин, — оглядываясь, зашептал Паук, наклоняя четырехугольное лицо к плечу боярина и обдавая его сильным винным духом. — Птичка в клетке. Самое время в нынешнюю ночь ее поймать.
— Говори толком.
— Савватия я в терем к боярышне подослал. Юродивым прикинулся, пустили. Антипа у конюхов побывал. Мефодий среди холопов языка достал. Велено к ночи коня-быстрохода молодцу обрядить, в Калугу поскачет. Сейчас он в тереме с боярышней…
— Верно ли, что убийство жолнеров его рук дело? — спросил боярин, чтобы проверить простую догадку, ранее осенившую его.
— Верно.
— Добре! На часок отлучусь к воеводе Гонсевскому Доложу. Покуда гляди в оба, молодца не проворонь. Люди с тобой?
— Тут, за углом.
— Кто такие?
— Отцы-молодцы. Поспеши, боярин. Нас хоть четверо, да пеший, говорится, конному…
— Ладно, — нетерпеливо оборвал Цыплятев. — Не заждетесь. Мигом спроворю.
И, сев в дожидавшиеся его сани, он приказал везти себя в Кремль. Лошадь, застоявшаяся на морозе, с места взяла крупный ход, играя селезенкой и раскидывая комья снега, стрелой помчалась по пустынным к вечеру улицам, и короткое время спустя Цыплятев, отряхивая запорошенную шубу, входил на крыльцо одной из кремлевских палат, где находился градоправитель московский, недавно пожалованный по указу Сигизмунда боярским званием староста велижский Александр Корвин Гонсевский.
В обширных сенях стояла в дверях польская стража, на лавках дремали пахолки и гайдуки{24}. При входе боярина они неохотно поднялись и недружелюбно окинули его спесивым взглядом.
Цыплятев велел доложить о себе. Его провели в переднюю комнату. Там приглашения Гонсевского дожидался какой-то польский поручик в белом жупане с подвешенной к шелковому кушаку длинной саблей, очевидно вызванный градоправителем или имевший к нему срочный доклад. Поручик с любопытством покосился на боярина, удивленный поздним приходом его. Цыплятев понял его вопросительный взгляд, небрежно ухмыльнулся в бороду и спокойно-уверенно опустился на лавку, нисколько не сомневаясь, что ему будет оказан скорый и милостивый прием.
Гонсевский не торопился его принять. Гайдук доложил о его приходе и, ничего не сказав, вернулся снова в переднюю. Прошло томительных четверть часа. Наконец из соседней комнаты послышался хлопок руками. Дремавший у порога пахолок поднялся на этот зов, затем вернулся, Цыплятев встал было со скамьи, но пахолок, пригласив следовать за собой не Цыплятева, а польского поручика, пропустил его в дверь и замер рядом.
Равула Спиридоныч снова опустился на скамейку, озадаченный и недовольный. Дело спешное, а его заставляют ждать, какому-то поручику оказывают предпочтение перед ним — боярином. Он полюбопытствовал у пахолка, кого принял Гонсевский.
— Пан поручик Пеньонжек, — раздался короткий ответ.
Имя это показалось Цыплятеву знакомым. Он стал вспоминать. По-видимому, оно принадлежало одному из тех новых мелких начальников внутренней польской полиции, которым поручен был поквартально надзор за порядком в городе. Цыплятев утвердился в этой мысли, вспомнив, что нынче за обедом имя Пеньонжека упоминалось как о вновь назначенном Гонсевским блюстителе порядка той местности, где стояли хоромы боярина Роща-Сабурова. Мысль эта огорчила Равулу Спиридоныча. Он понял, что Пеньонжек пришел, наверно, с вечерним докладом; в числе городских происшествий поручик расскажет, пожалуй, о похоронах боярыни. Не проведал ли он и о Дмитрии Аленине и не сообщением ли о его присутствии в доме Матвея Парменыча вызвано позднее и срочное посещение Гонсевского?.. Это неожиданное заключение смутило и окончательно расстроило Равулу Спиридоныча. Если так, к его сообщению Гонсевский может отнестись равнодушно, отдав Пеньонжеку приказ принять меры. Не удастся лишний раз выслужиться перед влиятельным и властным градоправителем, вниманием которого нужно в данное время дорожить! Если бы не пахолок, застывший у дверей, он, хотя польский язык был мало ему знаком, не упустил бы случая подслушать беседу, которая велась в соседней комнате. Сейчас он напрягал слух, но из-за толстых дубовых дверей, обитых красным сукном, к нему доносились лишь звуки голосов, одного — почтительного, ровного и гудливого, другого — властного, коротко спрашивавшего.
В передней, слабо освещенной шестью восковыми свечами в двух стенных струнных шандалах{25}, царила немая тишина. Однообразно глухо и мерно стучали столовые часы, украшенные башней с медным польским орлом наверху, у которых в отличие от современных часов не стрелка ходила, а двигался сам круг. Потрескивали свечи. Доносились однообразно гудливые звуки беседы. Как ни не терпелось Цыплятеву скорее увидеть Гонсевского, его стал разбирать сон. В тепле передней его хмельную голову развезло после мороза. Осоловелые глаза закатывались. Отвисала старческая челюсть. Преодолевая сон, он сидел, кивая головой и коротко похрапывая. Наконец голова склонилась на сторону, рот раскрылся, и боярина одолела дрема.
В таком виде и застал его Гонсевский, когда, открыв дверь и отпустив Пеньонжека, он обратился к Цыплятеву с приглашением:
— Прошу, боярин!
Но тот не сразу проснулся. Он приоткрыл мутные глаза и привычным движением поднял руку, чтобы почесать со сна коротко остриженный жирный загривок.
— Прошу, боярин! — еще раз громче повторил Гонсевский, насмешливо ухмыльнувшись.
Равула Спиридоныч торопливо и смущенно поднялся. Перед ним стоял высокий, широкоплечий, дородный, внушительного вида польский военачальник, заложив одну руку за богато расшитый пояс поверх штофного кафтана польского образца, опушенного мехом. Другой рукой Гонсевский приглашал позднего