бросил бы пить, если бы жизнь приобрела смысл и значение, но не может, продолжая влачить нудную бесцельную запойную жизнь, оставить свою страсть и тянется к вину, — так и он, сбитый с толку, бежит под власть женщины, которую ненавидит вдали, а вблизи не может избавиться от ее чар. Он едет в Калугу и знает, что как только приблизится к ней, так снова станет ее рабом, сделает все и пойдет всюду, куда она прикажет. А между тем там, в Москве, осталась милая девушка, к которой в глубине души таится чистое, сильное чувство, но ему он безволен дать властно заговорить, пока не выйдет из нездорового дурмана, которым как будто опоила его «польская нимфа». И тоскуя, и страдая душой, он ехал теперь в Калугу, призывая на помощь спасительную надежду, что произойдут наконец события, которые заставят его встряхнуться, найти новый смысл жизни, чтобы уйти из-под власти ненавистной польки к чистому счастью с полюбившей его милой Наташей.
Переживая, тоскуя — и ободряя себя, Аленин все ближе продвигался к Калуге. Выехав из Москвы в ночь на 9 декабря, он рассчитывал поспеть туда утром 10-го. Но на исходе первых суток конь, примяв, вероятно, ногу, стал прихрамывать, и Аленин решил переночевать где-либо в пути, чтобы дать ему отдохнуть. Для этого он пристал во встреченной церковной сторожке; хозяин, старый пономарь, оказался на месте, чудом пока уцелев от хищных набегов поляков и воровского люда.
Угостив голодного старика, давно не видевшего свежего хлеба, остатками своих богатых припасов, Аленин переночевал в сторожке и утром 10-го числа двинулся дальше.
К полудню он уже был на расстоянии всего часа езды до Калуги. Встречные стали попадаться чаще. Сновали конные татары и казаки с длинными винтовками за плечами, тянулись под их охраной обозы съестных припасов, награбленных в окрестностях, дровни с тушами и битой птицей, шли изнуренные крестьяне, погоняя не менее изнуренный захваченный тощий скот.
Разыгравшаяся с утра метель прекратилась, выглянуло яркое солнце и весело заиграло искрами алмазов на пластах яркого снега, темневшего синевой в ложбинках и скатах. Аленин ехал по зимнему шляху, широко разъезженному под городом. С одной стороны тянулся берег Оки, а с другой — густой бор.
Вдруг до слуха его долетел шум голосов вперемешку с беспорядочными звуками гульливых песен. Он вгляделся в даль шляха — там темнела кучка всадников, быстро скакавших навстречу. Поняв, что это, может быть, «вор» — самозванец, выехавший, по обычаю, со своими приближенными на прогулку и с утра уже пьяный, Аленин, желая избежать неприятной встречи, докучливых расспросов и участия в прогулке, поторопился свернуть по проезженной тропке в бор, сдержал коня в нескольких саженях от шляха и под прикрытием широколапчатых елей стал наблюдать за быстро приближавшейся ватагой.
Аленин не ошибся — то был «вор». Он сидел в нарядных санях, в богатой меховой шубе, крытой кирпичного цвета алтабасом[66], с пышным собольим воротником, с голубыми бархатными нашивками, завязками и кистями-ворворками такого же цвета по бокам. Его голова с красным лицом, в напяленной по уши меховой шапке, украшенной по краям разрезов жемчужными нитями, пьяно качалась из стороны в сторону. Сани «вора» окружали конные бояре из калужского стана. Седла под ними с золочеными луками были обиты золотоузорным красным сафьяном. На ногах коней, богато убранных, с мордами, украшенными серебряными оковами, с ожерельями из серебряных блях вокруг шеи, звенели колокольчики. Сзади седел прикреплены были медные литавры, по которым всадники время от времени ударяли бичами из гибкой татарской жимолости[67].
За санями «вора» скакали с одной стороны крещеный татарский князь Петр Урусов, с другой — его брат. Их сопровождало человек тридцать татар. «Вор» орал диким голосом нескладную песню, размахивая руками в персчатых меховых рукавицах[68]. Он был совершенно пьян. На полости саней подпрыгивал пустой раструхан из-под вина, недавно им опорожненный.
Со звоном колокольцев и гудливыми звуками литавр, с визгом, гамом, улюлюканьем и криками мчалась пьяная ватага по шляху, приближаясь к тому месту, где, скрытый елями, стоял невидимый для них Аленин.
В этом месте, с противоположной стороны шляха, возвышалась горка с поставленным на вершине ее большим деревянным крестом.
— На гору! — вдруг завопил визгливым голосом «вор», когда сани его поравнялись с горкой. — Скачи, крест руби! Ого-го-го!..
Всполошился лес многоголосым стонущим эхом, словно возмутился от готового совершиться кощунственного дела. Но когда ватага повернула к горке, лошадь, запряженная в сани «вора», спотыкнулась, сани на мгновение остановились, осадили назад, и оба брата Урусовы наскочили мордами своих лошадей на сидевшего в санях «вора». Он резко подался вперед, отчего меховой ворот на шубе его распахнулся. В это мгновение Петр Урусов вдруг взвизгнул пронзительным татарским посвистом, выхватил из ножен кривую саблю и с исказившимся от злобы лицом со страшной силой ударил ею «вора» по плечу. Его брат последовал примеру, выхватил свою серповидную острую саблю, также пронзительно гикнул, взмахнул саблей над головой «вора», и не успел Аленин опомниться от неожиданности, как окровавленная голова самозванца, срезанная словно бритвой, упала с плеч на придорожный снег, окрасив белизну его ярко-красными разводами. Ватага, пораженная неожиданно совершившимся на глазах ее злодеянием и видом обезглавленного «вора-царя», на мгновение замерла. Потом, опомнившись, бояре-приспешники казненного самозванца кинулись на татар, те обнажили шашки и в свою очередь ринулись на бояр. Натиск был так стремителен, что бояре, спасая свои головы, бросились врассыпную. Сопровождавший «вора» преданный ему шут Кошелев, с которым «вор» год назад спасся бегством из Тушина в Калугу, прикрывшись на дровнях кучей навоза, безумно завопил, вскочил на лошадь, с которой свалился один из бояр, и что было духу погнал ее по направлению к Калуге. Некоторые бояре последовали его примеру.
Как ни был Аленин поражен тем, что произошло, он сразу понял, что о случившемся следует осторожно сообщить овдовевшей «царице». Он вывел коня на шлях, хлестнул по бокам, гикнул, промчался мимо обезглавленного «вора», которого татары уже выволокли из саней и раздели, и понесся по шляху, опережая беспорядочно скакавших наперегонки бояр во главе с продолжавшим вопить обезумевшим от страха шутом.
Глава IX
«Польская нимфа»[69]
Марина в тот день с утра недомогала. Проснувшись на рассвете, она стала томиться какими-то неясными тоскливыми предчувствиями. Ночью приснился ей неопределенный, показавшийся вещим и страшным сон, что вокруг постели мужа кружит, прихрамывая и жалобно мяукая, бесхвостая, уродливая, со злыми страшными глазами, черная косматая кошка на трех ногах. Временами она прекратит назойливое кружение, остановится возле высунувшейся из-под одеяла посинелой, вздувшейся, будто мертвой ноги «царя» и начнет глодать ее палец.
Марина нехотя встала, умылась и все утро не находила себе места. Не выходя из спальни, она то примащивалась на постели, то садилась на любимое штофное кресло у окна, то, накрываясь горностаевой шубенкой, ложилась на крытую шелковым, стеганным на пуху полавочником широкую скамью с приголовником, которую она велела подвинуть к жарко истопленной печи: несмотря на тепло в спальне, она зябла, ее лихорадило и знобило. Бессмысленный сон не давал ей покоя, навязчиво лезли в голову бессвязные, тяжелые мысли.
Она знала, что «вор», напившись с утра, выехал на веселую прогулку со своими новыми приятелями, братьями Урусовыми. Эти крещеные татары ей не нравились. Она боялась их и не раз уже предостерегала мужа по поводу близости с ними. Но тому, постоянно пьяному, море было по колено. А Урусовых из-за происшедших в последнее время событий следовало бояться. Они наверняка не забыли «вору» смерти касимовского царя, старика Урмамета, которого тот недавно убил.
Случилось это так. Урмамет пристал к «вору» тогда, когда тот еще стоял в Тушине. Позже Урмамет нашел для себя выгодным пристать к Сигизмунду и уехал под Смоленск. Сын же Урмамета с матерью и бабкой остался верен «вору» и вслед за ним бежал из Тушина в Калугу. Столковавшись с Сигизмундом, Урмамет вернулся в Калугу за семьей и, чтобы вызволить ее, притворился до времени по-прежнему