преданным «вору». Но «вор» не поверил хитрому старику. Выехав с ним однажды вместе на охоту, он с помощью своих бояр Бутурлина и Михнева напал на Урмамета и с крутого берега Оки бросил старика в воду. Некоторое время об этой казни не знали: «вор» распустил слух, что Урмамет во время охоты неудачно напал на «него», бежал со страху и без вести пропал. Но Бутурлин под пьяную руку разболтал, как было дело. Тогда друг Урмамета, Петр Урусов, повздорив с «вором» во время попойки, обозвал его убийцей, за что тот велел посадить оскорбителя в тюрьму. Вскоре после этого калужские татары в стычке с отрядом поляков одержали над ними победу и привели в Калугу немало пленных. Пользуясь этим случаем, Марина убедила мужа оказать внимание татарам и в благодарность выпустить из тюрьмы любимца их Урусова. Сама Марина благоволила к нему. Он был красив собой, отличался веселым нравом, обращался с нею почтительно, одаривал ее нарядными восточными шелковыми тканями, до которых она была большая охотница. «Вор» исполнил ее просьбу, выпустил Урусова, простил обиду, приласкал его, и братья Урусовы стали неизменными сотрапезниками «вора» во время бурных его пиршеств. Словом, примирение наладилось. Но три дня назад Марине сообщили, что, когда во время пира «вор» заснул, Урусов во хмелю неосторожно похвастался: «Постой-де, подлый самозванец, научу я тебя, как настоящих царей топить да мурз в тюрьму сажать». Эту дерзкую похвальбу Марина скрыла от мужа, чтобы не восстанавливать его снова против Урусова и не осложнять недавно налаженных отношений; сама же насторожилась и стала считать Урусова опасным. Накануне вечером она наблюдала за ним во время попойки, и ей показалось, что Урусов, льстя «вору», смотрел на него злобными и страшными глазами — такими же, какие были у той кошки во сне, что кружила вокруг «вора» и грызла ему мертвый палец. Проснувшись, Марина послала предупредить «вора», чтобы он не ездил на предположенную с вечера прогулку, но в ответ «вор» велел ей сказать, что она — «безмозглая польская дура», крепко выругался по обыкновению и в благодарность за заботу о нем посулил по возвращении с прогулки «раскровенить дуре польскую харю». К этим любезностям «польская нимфа» отнеслась равнодушно (она успела уже привыкнуть к такому обращению), но о супруге продолжала беспокоиться. Сам по себе он был ей не нужен, она рада была бы освободиться из-под унизительного ига этого грубого хама, но пока «вор» был нужен ей как орудие для достижения задуманных честолюбивых целей. Но до их достижения было еще далеко, и поэтому гибель «вора» теперь, когда она должна была стать матерью, оказалась бы совсем несвоевременной.
К полудню, когда солнце выглянуло из-за снежных туч и весело залило ярким светом терем «царицы», на душе Марины тоже просветлело; к ней вернулось обычно присущее ей жизнерадостное настроение. К тому же она вспомнила, что сегодня должен вернуться ее «верный паж» Аленин, которого она ждала еще накануне, и при мысли, что он развлечет ее новыми московскими вестями и слухами, Марина окончательно развеселилась. Она бодро вскочила с не прибранной еще постели, захлопала маленькими ручками и звонко позвала:
— Варва!
В спальню тотчас вошла немолодая, но сохранившая следы былой привлекательности пани Варвара Казановская, гофмейстерина[70] «государыни», искренне преданная ей, разделившая и пережившая с Мариной все бурные события со времени приезда в Москву.
Приседая и умильно улыбаясь накрашенным лицом, на котором под слоем краски умело были скрыты морщины, гибкая полька плавной походкой подошла к своей госпоже и с кошачьими ужимками любовно поцеловала ее в плечико.
— Благодарение Богу! — сладким, певучим, вкрадчивым голосом воскликнула она. — Моя ясная, золотая птичка повеселела и выглядит совсем здоровой. А я уж начала беспокоиться, думалось, не настало ли время…
— Глупости! — поморщилась Марина. — Ты же знаешь, что это может случиться не раньше двух недель. И так это некстати — все праздники, верно, придется пролежать.
— Зато наша коханая, ненаглядная птичка подарит нам царевича-птенчика, — заискивающе- подобострастно заметила Варвара, — и с ним мы крепко сядем на московский трон, который никак нам не дается.
— Да, да, это правда, — улыбнулась Марина. — И избави меня Бог от девчонки. Ей в этой дикой стране грозила бы слишком страшная участь. Ну, дай мне зеркало!
Варвара торопливо исполнила приказание, взяла с туалетного стола, уставленного безделушками, и подала Марине небольшое круглое зеркальце с резной костяной ручкой итальянской работы — подарок любимого шута Марины, Антонио Риати, вывезенного когда-то ее отцом из Болоньи[71] и сопровождавшего ее в составе многочисленной пышной свиты в поездке из Кракова в Москву.
Марина посмотрелась в зеркало: оттуда глядело свежее, привлекательное породистое личико; высокий открытый белый лоб осеняли в небрежной прическе густые волосы; над ярко-красной полоской плотно сжатых губ виднелся темноватый пушок; ноздри прямого, хищного, с горбинкой носа чуть заметно нервно трепетали; лицо украшали красивые, продолговатые, похожие на миндалины глаза, над которыми прихотливо извивались темные брови. Теплый, влажный блеск глаз смягчал общее холодное выражение лица, несколько надменное и сухое.
— Моя драгоценная государыня, я думаю, никогда не постареет, — льстиво заметила Варвара, пока Марина тщательно рассматривала себя в зеркале, боясь найти какой-либо новый изъян — след бурно прожитых последних лет жизни. — Правда, сколько пережито, а царица моя выглядит все такой же молоденькой паненкой, как была в Самборе, в золотые дни нашей жизни. Как ни светит ярко солнце — в зеркале не видно ни одной морщинки.
Марина самодовольно улыбнулась. Внешность, отраженная зеркалом, ей в самом деле понравилась.
— Ну, Варва, теперь давай мне кушать, — весело сказала она. — Оказывается, я ужасно голодна. Да в столовую я не пойду. Подай мне сюда, поближе к печке. Что там есть? Я хочу чего-нибудь вкусного.
— Государыня прикажет постное? Сегодня ведь среда…
— Глупости! Я нездорова и… вообще не хочу спасаться. Когда меня посадят в монастырь — а этим в лучшем случае мы с тобой рано или поздно обе кончим, — тогда я подумаю о своей грешной душе. А пока я буду заботиться о своем грешном теле… таком слабеньком и хрупком… Правда?
— Государыня милостивая любит шутить. Дай Бог всем быть такими хрупкими… Может быть, ненаглядная государыня скушает кусочек лососины под ягодным взваром?
— Нет!
— Может быть, грудку курицы с изюмом и сарацинским пшеном под шафранным соусом, как грубые москали называют — «куря рафленое»?
— Нет!
— Так, может быть, рябчика, жаренного с майораном и сливами?
— Хорошо, — кивнула наконец утвердительно прихотливая Марина. — Пусть будет рябчик. Побольше масла и сметаны. Не забудь мою бутылочку венгерского. Да дай после леденцов и ягод в сахаре. И поскорей! Пока ты меня мучила своими глупыми расспросами, я совсем проголодалась.
Чтобы скоротать время до еды, Марина достала из дубовой скрыни[72] небольшой ларец, расписанный яркими красками и золотом с затейливыми украшениями, и занялась любимым своим занятием — разглядыванием драгоценностей, хранившихся в нем. Увы, они много уступали и ценностью и качеством тем драгоценностям, стоившим баснословных денег, которыми одарил ее первый самозванец и которые после смерти Лжедмитрия правительство Василия Ивановича Шуйского у нее отобрало. Но и теперь украшений было у нее немало: они грудой лежали в ларце. Тут были и разнообразные золотые серьги, одинцы и двоичны[73], с изумрудами, яхонтами и множеством «искр»[74]; десятком зарукавьев[75] с жемчугами и алмазами; десятка два перстней и колец с такими же камнями, с искрами, с сердоликами; монисты жемчужные и золотые. Марина без ума любила свои драгоценности, любила носить, а в особенности рассматривать их. У нее, помимо этих украшений, была горсть рассыпанных необработанных камней: яхонтов, изумрудов, алмазов. Высыпая их на ладонь, тихо шевеля рукою, чтобы заставить грани играть, она часами могла просиживать над ними, как бы очарованная их сверкающими переливами. Блеск драгоценных камней был так же нужен ей, как сияние славы, в погоне за которой она отдала свою жизнь.