появился на курсах. Встречи с Караматиной он ждал с опаской. В кармане у него лежала ее записка, всего лишь одна, но жестокая фраза: «Вы плохой друг». В учительской было много народу, Седюк со всеми здоровался. Караматина холодно кивнула ему головой. Когда преподаватели разошлись по классам и они остались одни, Седюк приступил к объяснению.
— Выкладывайте, что наболело, Лидия Семеновна, — предложил он весело. — Нечуткий человек, грубиян, скандалист… еще что подобрать?
— Того, что вы назвали, вполне достаточно, — отозвалась она спокойно. — Впрочем, я уже написала вам, что думаю о вас.
Это было сказано так серьезно, что он решил оправдываться по-серьезному. Нет, не надо думать о нем так плохо, он вовсе не такой скверный, каким кажется, просто он был невероятно, немыслимо перегружен. У него не ладилось дело, не только она, но и все в мире было ему в тот момент безразлично, пусть хоть все провалится пропадом — так он тогда рассуждал.
Она прервала его:
— Вот это и есть плохой друг. Вы хороши пока вам хорошо, а чуть стало плохо — пусть все проваливается пропадом.
— Ах, да не поймете вы этого! — пробормотал он с досадой.
— Да, конечно, где же мне понять? — возразила она с горечью. — Вам ведь одному свойственно испытывать неудачи и мучиться ими, а друзья ваши существуют только для того, чтобы проводить с ними веселые минуты. А мне, может, в тысячу раз дороже было бы узнать о ваших затруднениях, чем болтать о пустяках, как мы обычно делаем.
— Зачем такие преувеличения? — защищался он. — Неужели все наши разговоры только о пустяках?
— Да, о пустяках, — повторила она. — Вы не лучше Зеленского и Янсона с их нудными комплиментами и остротами.
— Ну, это вы не докажете, — возразил он.
— Докажу, потому что это правда. Помните нашу первую встречу. Я так обрадовалась вам — старый хороший знакомый приехал в эту глушь… Вы сами как-то тогда сказали — будем настоящими друзьями.
Не поймите меня превратно, но ведь я знала вас девчонкой. Сейчас я понимаю, что это обычное преувеличение — друг детства кажется другом навсегда. Но и тогда я заметила, что вы помрачнели, когда я спросила о вашей жене. Много позже, от Валентина Павловича, я узнала, в чем дело: Мария пропала, все это болело, лишний раз бередить раны не хотелось. Но и не зная ничего, разве я поступила не так, как поступает друг? Я видела, что вам почему-то неприятны воспоминания о старом, и не лезла больше с вопросами, даже не упоминала никогда о том, что мы в прошлом были знакомы. А как хотелось: мне-то ведь воспоминания эти были милы и радостны!
— Я тогда же оценил вашу чуткость, — проговорил он виновато.
— Оценили и ничем на нее не ответили, — сказала она холодно. — Вам была удобна моя чуткость, вас самого она ведь ни к чему не обязывала. Потом вы влюбились в Варю Кольцову, весь Ленинск говорил о ваших встречах. Нет, я не требую, чтоб вы изливались передо мною, но знать, что знают другие, я могла. Вы же скрывали от меня то, чего от других не скрывали. Я не ропщу, а устанавливаю факт — с настоящими друзьями так не поступают. И, наконец, наша ссора. Неужели вы думаете, что я рассердилась на грубость? Боже мой, я живу не в оранжерее, наши рабочие, даже ученики мои, и не так изъясняются, я не собираюсь по этому поводу впадать в истерику. Не могу сказать, чтоб мне это нравилось, но страдать я не буду. Меня возмутила не форма, а содержание. «У нас свои дела, свои трудности, вас они не касаются, не лезьте со своими пустяками», — вот что означала ваша отповедь. Удивительно хороший метод для обращения с истинными друзьями!
Он проговорил, не глядя на нее:
— Чертовски трудно разговаривать с умными женщинами: всегда оказываешься кругом виноватым.
— Да, конечно, вы предпочли бы, чтобы мы были поглупее, — возразила она безжалостно. — Можно было бы хамить вволю и сохранять при этом благородный вид. Это ваш идеал — глуповатая, все покорно принимающая женщина. Нашим, женским идеалом это не будет, придется уж вам с этой неудачей примириться.
Седюк внутренне поеживался. Он не ожидал такой обдуманной проборки. Теперь он знал свою ошибку — Караматина была много взрослее, чем ему представлялось. Он видел в ней энергичную, своенравную девушку, увлеченную своей «взрослой» работой и действием своей удивительной красоты на окружающих. А это была серьезная, умная, требовательная к себе и другим женщина. Он проговорил искренне и горячо, впервые назвав ее дружески по имени:
— Слушайте, Лида, глупо оправдываться, когда виноват. Но только поверьте мне: честное слово, я вам подлинный друг!
— Не знаю! — ответила она с волнением. — Ничего сейчас не знаю!
Звонок прервал эту беседу. В комнату входила преподаватели. Седюк стал прощаться.
— Это правда, — сказал он настойчиво, задерживая ее руку.
— Не опаздывайте больше на занятия, — с грустью ответила она. — Вы очень отстали по программе.
17
В эту зиму каждый день был отмечен радостными событиями — наши армии наступали, отвоевывая обратно края, области и города. С общими радостями переплетались личные — люди узнавали о родных, друзьях и знакомых. Погода стояла хорошая, самолеты часто ходили, почта прибывала исправно. Если осень и начало зимы Ленинск жил словно на острове и люди месяцами не получали сообщений из дому, то теперь все носились с письмами. И отношение к письмам изменилось: прежде люди хранили свое личное про себя и не лезли в личные дела других, сейчас все выносилось на общий суд, всякое известие оттуда, «с материка», казалось захватывающе интересным.
— Ну, что там, что? Как живут? Как здоровье? Хватает продуктов? Как работа? Немцы не наседают? — жадно допрашивали очередного счастливчика, с гордостью показывающего писульку из дома. И тот громко и торжественно читал собравшейся около него кучке, как живется его старикам, какая стоит погода, кто здоров, а кто болен, какие цены на базаре и сколько уродило на огороде.
Смятое, изорванное неловким военным цензором письмо ворвалось и в жизнь Газарина и внесло в нее восторг и смятение, чувство неожиданного счастья и непоправимой беды. Газарин побледнел, увидев на конверте почерк жены. Лиза писала, что с трудом отыскала его, все знакомые разъехались, переменили адреса, и ее письма к ним возвращались обратно. Она рассказала, как умер Коля, как сама она, дотащив Сонечку до военного госпиталя, свалилась у ворот, как их, почти умирающих, эвакуировали самолетом из Ленинграда. Сейчас она работает в совхозе под Орском, приходится трудно, но ничего, главное — не голодно и девочка здорова. Вчера у нее была самая большая радость за весь этот страшный год: знакомый, которого она разыскала, прислал ей новый адрес Газарина. «Володенька! — писала она. — Я так счастлива, что ты отыскался и жив. Мне кажется, большего мне нечего желать в жизни!»
Газарин обезумел от радости. Он кинулся с почты в опытный цех, к Ирине. По дороге встречались знакомые, он каждому показывал письмо и мчался дальше. Ирина побледнела и широко открыла глаза, когда он влетел в лабораторию. Он кричал, шумно торжествовал, ничего не желая знать, кроме своего счастья. Ирина слишком любила его, чтобы в эту минуту думать о себе, — она обняла, поцеловала его, улыбалась ему.
— Ирочка! — твердил он, сжимая ее руки. — Нет, ты понимаешь, ведь я не мог даже подумать, что они живы, не смел, пойми, а они выжили, ждут меня, ждут!
И она отвечала радостно и нежно, гладя его по голове:
— Я понимаю, Володя, все понимаю. Это такое удивительное счастье! — Она говорила правду: в эту минуту радость за его счастье была сильнее, много сильнее, чем глухо поднимавшееся горе.