Всякие прогнозы тут, конечно, относительны, хотя, как уже отмечалось, известные шансы на успех у восставших были. Следовательно, моделирование возможных ситуаций не совсем лишено смысла.
Не исключено, что в случае победного исхода крестьянских войн начались бы резня и погромы, в результате которых класс феодалов был бы физически уничтожен. Романтизировать в этом плане народные движения прошлого не приходится. Идеалы гуманизма чужды той эпохе. На силу тогда отвечали силой, на жестокость — еще большей жестокостью. И тут неминуемо встает вопрос о жертвах крестьянских войн. Эта их сторона в советской историографии, пожалуй, чересчур приглушена. Подчеркивается, как правило, беспощадность карателей по отношению к восставшим, но террор и насилие последних нашли отражение в основном лишь в дореволюционной литературе. Оттенены те факты, когда повстанцы проявляют снисходительность к своим классовым врагам, избегают напрасных кровопролитий, но обойдены молчанием многочисленные случаи, когда они, напротив, устраивают неоправданные массовые казни и безудержные расправы.
Большой интерес представляет суждение Р. Г. Скрынникова, по мнению которого переход власти в результате народных восстаний в начале XVII в. в руки Г. Отрепьева «был единственный в русской истории случай, когда восставшие массы посадили на трон человека, возглавившего повстанческое движение и выступившего в роли „доброго царя“»[299].
Несмотря на то, что политика Г. Отрепьева носила откровенно продворянский характер, а в интересах масс им сделано смехотворно мало, «кратковременное правление Лжедмитрия, — как справедливо отмечает Р. Г. Скрынников, — не только не разрушило веру в „доброго царя“, но способствовало еще более широкому распространению в народе утопических взглядов и надежд»[300] . В то же время поход отрядов под предводительством И. И. Болотникова и осаду ими Москвы Р. Г. Скрынников на основе критического анализа источников не считает возможным рассматривать как крестьянскую войну[301].
Заслуживает внимания то, что восставшее крестьянство до Пугачева не пыталось выдвинуть самозванца из своей среды. Человек, с которым молва связывала социальные иллюзии на освобождение от пут крепостничества и всяческие послабления, должен был и впрямь быть из государева рода. Это придало бы особую весомость и законность его действиям и притязаниям, если бы он, проникшись лютыми бедами, заботами и чаяниями крестьянства, вздумал вернуть им былую свободу выхода (урочные лета) и восстановить попранную якобы в результате боярских козней справедливость. Миф о «добром» царе во многом зародился от обратного: раз Юрьев день и другие старинные крестьянские льготы могли быть отобраны злой волей сверху, значит, они точно таким же путем могут быть возвращены, но уже радеющим за них и не слушающим лихих бояр самодержцем, т. е. «добрым» царем.
В советской историографии «наивный монархизм» не признается одной из специфических черт отечественной истории[302]. Как известно, тенденции к народоправству в подавляющем большинстве случаев уживались с характерным для крестьянских масс неистребимым монархизмом и в других странах. Тяготение к королевскому покровительству, стремление склонить монарха на свою сторону, действовать от его имени, видеть в нем помазанника божьего, защитника простого народа и врага знати было свойственно и для восстания Дольчино в Италии в 1304–1307 гг., и для Жакерии, и для крестьянских войн в России[303]. Не было чисто российским феноменом и самозванчество. Другое дело, что нигде оно не достигало столь широких масштабов, как в России, где только на протяжении XVII в. по меньшей мере 23 человека заявляли о своих правах на престол, а в XVIII в. было не менее 44 самозванцев[304].
Долгое время крестьянские движения рассматривались в советской историографии, за редкими исключениями[305], вне сферы религиозной. Если в Европе аналогичные выступления так или иначе связывались с поисками новой веры, новой церкви, то России XVII–XVIII вв. — стране сугубо верующей, где на духовную жизнь народа самым непосредственным образом оказывали воздействие различные ереси, не говоря уже о расколе, в этом, как правило, отказывали. Утверждалось, в частности, что в крестьянских войнах в России религиозный момент не имел существенного значения[306]. И, конечно, изучение крестьянских войн без религиозной подоплеки серьезно нарушало полноту картины, обедняло палитру народных умонастроений, искажало социальную психологию масс. Трудно не согласиться с П. Г. Рындзюнским, который пишет: «Несомненно, „требование“ к народному движению, чтобы оно было безрелигиозным, страдает крайней неисторичностью. Оно ведет к потере для нынешнего поколения людей больших идейных ценностей, созданных народом в прошлые времена»[307].
Постепенно, с выходом в свет работ К. В. Чистова, Н. Н. Покровского, А. И. Клибанова, В. С. Румянцевой положение в этом плане несколько выровнялось. Так, В. С. Румянцева, выясняя идеологические формы выражения социального протеста низших общественных слоев во второй половине XVII в., исходит, во-первых, из того, что «историческое сознание людей той эпохи было религиозным…», и, во-вторых, из того, что «исторически и не могло быть иначе»[308]. Исследование В. С. Румянцевой позволило установить, что немало участников крестьянской войны под предводительством С. Т. Разина были весьма далеки от благоговения перед великим государем. Более, того, у староверов, как это убедительно показывает автор, были широко распространены суждения об антихристовой сущности самодержавной власти, практика отказа молиться за царя, призывы к вооруженной борьбе с ним и его слугами[309]. Все это нашло проявление и в Соловецком восстании 1668–1676 гг. Вообще в последней трети XVII столетия старая вера была в народе преобладающей, и официальная реформированная церковь долго, трудно и часто тщетно пыталась потеснить ее позиции.
На Дону также было много раскольников. Но вряд ли именно религиозный фактор выступал как главный и определяющий в том отношении, которое сложилось у казачества к царской особе. Начиная с Заруцкого с окружением и кончая Пугачевым и его соратниками не прослеживается не только пиетета к венценосцам, но, напротив, бросается в глаза тот факт, что крестьянские предводители оперируют именем государя по своему разумению, широко используя его как официальное прикрытие и надежное идейное обоснование народных движений. В конечном счете такое явление, как самозванчество, целиком проистекает из беспомощности политического сознания основной массы восставших, находившихся в плену монархических представлений. Казачьи атаманы, вышедшие из старообрядческой среды, были менее подвержены этим иллюзиям, что, однако, не мешало им учитывать их для привлечения на свою сторону возможно большего числа людей.
Вообще же «наивный монархизм» народных масс России даже в период абсолютизма был не столь безоговорочен, как это часто утверждают. Крестьяне были готовы поверить не во всякого объявившего себя царем авантюриста и проходимца. Тимофея Анкудинова, например, они отвергли. Они шли не за каким попало самозванцем, а лишь за «подходящим» с их точки зрения. И сообразно этому в своем извечном поиске «хорошего» царя они пытались приспособить под свои надежды и нужды то мнимого сына Грозного, то царевича Алексея Алексеевича, то императора Петра III.
Касаясь вопроса о надеждах крестьян на царя, П. Г. Рындзюнский напоминает мысль В. И. Ленина о том, что эта особенность крестьянского общественно-политического сознания относилась к кругу их «предрассудков», а не к их «рассудку»[310]. «Забывается также, — пишет П. Г. Рындзюнский, — что вера в царя была преходяща, что были слои и группы в крестьянстве, которые не разделяли этой веры и, следовательно, она не была непременной спутницей крестьянского движения»[311].
Крестьянские войны как в истории России, так и во всемирной истории не нечто типичное и обыденное. Это события экстраординарные, чрезвычайные, из ряда вон выходящие. Поэтому попытки подводить под крестьянские войны какие-то строго определенные цели, наполнять их не свойственными им социальными идеалами, что до последнего времени имеет место в советской исторической науке, влекут за собой смещение логических акцентов. Коль скоро крестьянские войны — это крайняя, запредельная форма народного протеста, могучий, но стихийный порыв доведенных до последней черты отчаяния масс, стало быть, несколько странно предполагать, что уже изначально восставшие ставили перед собой какие-то конечные задачи, руководствовались каким-то конкретным планом и выдвигали нечто вроде программы борьбы. Ведь крестьянские войны — это не организованные и заранее подготовленные тайным обществом или политической партией выступления! А в нашей науке в силу закостеневшей традиции к ним подходят