панаме с длинной желтой вуалью. На снежно-белой скатерти стола, на красно-желтом песке вокруг него, на че-су-че костюма дрожали круглые золотые пятна. На оживленном лице девушки сияла счастливая солнечная улыбка.

Боже мой, в какой бесконечной дали предстало вчера предо мной то блаженное майское утро, и как трепетно дорого, как бесконечно близко было оно мне... — близко своею далью. Так близок, так дорог бывает душе покидаемый берег родной земли...

Скажите, Наталья Константиновна, обрадованы ли Вы тем, что я так прямо и просто говорю Вам, что моя жизнь с Таней превратилась для меня ныне в хотя и очень дорогой, но все же и радостно покидаемый берег.

Я этим приливом правды в мир наших

59

отношений, говоря откровенно, скорее обрадован, чем опечален, и бесконечно благодарен новогодней ночи, что она вдохновила меня на жестокую искренность с самим собою и с Вами.

Пусть эта искренность открыла мне глаза на то, что у меня в душе готовились свить себе гнездо предательство и лицемерие; все равно — самый факт этого открытия, проливший новый свет на все переживания последнего времени и так неожиданно выявивший греховную первооснову моей души, внес некоторое успокоение в мою внутреннюю жизнь.

Быть может такой поворот от осознания своего греха к быстрому успокоению покажется Вам и странностью и грехом. Мне же он вполне понятен. Я его не раз наблюдал и в себе и в других, как совершенно неизбежный и внутренне, по моему, вполне оправданный душевный ход. Ведь дар самопознания не только теоретическая способность, но и нравственная ценность: — готовность к всегда мучительному надлому цельности своего мироощущения, а потому несколькими ступенями уже и готовность к страданию. Готовность же к страданию всегда успокаивает и облегчает вину.

Почему я раньше не понимал, что мои письма к Вам — ничто иное, как измена Тане и склонение Вас к измене Алексею. Конечно потому, что внутренне не был еще готов к отказу от одновременного наслаждения и полнотою моей любви к Тане, в форме неомраченных воспо-

60

минаний о ней, и цельностью моей любви к Вам, под щитом лирической и бескорыстной дружбы.

Теперь, когда я подсмотрел хищнический замысел своей души и сознательно отказался от него, когда я понял неизбежность выбора, жертвы и предательства, усвоил долг своего греха, я спокоен и даже как-то внутренне оправдан перед собою.

Но Боже мой, Наталья Константиновна, если бы Вы знали, как мне надоело, опостылело это мое постоянное «не могу не сознавать». Если бы знали Вы как много дал бы я, чтобы перестать быть одновременно и анатомом и костюмером своей собственной души. Скелет в позе Нарцисса, что может быть гнуснее этого образа, и что может точнее определить сущность моей души.

Но только не всю сущность, Наталья Константиновна, верьте, не всю. Я знаю, я чувствую, я верю, наконец, что где-то глубоко во мне плачет и гибнет ребенок, который может быть спасен и взращен только Вами одной.

Пока кончаю. Буду ждать Ваших писем, Ваших редких, прекрасных писем, которые всегда с такою силой стесняют мою душу единственным «лирическим волненьем».

До свидания, Наталья Константиновна, до скорого свидания в Москве.

Целую Ваши руки

Ваш Николай Переслегин.

61

Гайдельберг 18 января 1911 г.

Я очень боюсь Наталья Константиновна, что мой заезд в Гейдельберг окажется в конце концов пустою затеей. Боюсь, так как начинаю предчувствовать, что. сколько времени я ни проводил бы в здешней библиотеке, я вряд ли по настоящему продвину свою работу. Очевидно я могу успешно работать только при условии полной одержимости интересующим меня предметом. Одержим же я сейчас не столько стремлением читать письма немецких романтиков, сколько желанием получить письмо из Москвы.

Но я знаю, оно придет не скоро: — ведь для Вас писать, все равно что болеть. Ну что же, буду терпеливо ждать и от нетерпения писать Вам.

Знаете, Наталья Константиновна, за что я люблю немецкую душу? — за полное отсутствие в ней всякой нарядности, всякой позы и всякого охорашивания, за её уродливую выразительность и умную угловатость, одним словом за её существенную мужественность.

Отчего я пишу Вам сейчас об этой мужественности — не знаю. Вероятнее всего оттого, что мне так надоела моя собственная женственность и оттого, что я не хочу писать Вам о том, о чем мне хочется Вам писать.

Последние дни я себя чувствовал не хорошо, взволнованно и одиноко, так что мои здешние друзья решительно не знали как ко мне подступиться.

62

Вчера утром по пути в библиотеку ко мне зашел мой большой приятель  Dehlis, здешний доцент философии, очень талантливый человек о котором, помните, я много рассказывал Вам; он очень любил Таню. Заметив мое тяжелое душевное состояние, он жертвенно решил пропустить свои «Arbeitsstunden», и опустился в кресло у письменного стола.

Смотря на меня нечеловечески преданными глазами, он смущенно и целомудренно начал уговаривать не предаваться так всецело созерцанию смерти. Если бы Вы знали, Наталья Константиновна, как мне было трудно и стыдно смотреть ему прямо в глаза. Но сознаться, что я страдаю не от слишком преданного созерцания смерти, но от предательства и забвения тайны её, я ни за что бы не мог. Перед таким признанием его суровая прямолинейная честность решительно растерялась бы: он или не поверил бы, или на всю жизнь разочаровался бы во мне. И в том и в другом случае он оказался бы не прав, я же виноват в его неправоте.

Потеряв надежду облегчить мою душу дружески откровенной беседой о покойной Тане, он решился развлечь меня философским спором и начал с такой заметной для меня незаметностью наводить разговор на нашу вечную тему об отношении философии к религии и мистике.

Сложна душа человека, Наталья Константиновна, а душа русского человека не только сложна, но и спутана. Я с искреннею благодарностью сле-

63

дил за всеми дружескими усилиями милого  Dehlis’a но одновременно во мне росло и раздражение против него; с тайным злорадством ждал я такого оборота его речи, на который мог бы обрушиться негодованием, обидой или отчаянием. И вот, когда он сказал, что не верит в подлинность моего религиозного переживания и думает, что страстная защита мистики означает во мне лишь эстетическое пристрастие к стилистическим формам романтического миросозерцания, я вдруг вскипел всем существом и произвел отчаянно бестактный славянофильский натиск, как на самого  Dehlis’a, так и на всю рассудочно- немощную стихию современной Германии.

Несмотря на всю лживость этого натиска, (Вы знаете я отнюдь не славянофил) мое волнение было настолько искренно и сильно, что довело меня до тяжелого истерического припадка.

Когда я очнулся на постели, было уже поздно. Лучи заходящего солнца румянили желтые изразцы печи, в комнате сильно пахло валерианом, на столике необычайно громко тикали часы, а в окне жужжала

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату