опальные звёздные души, кружились крупные золотые искры; залитое мягким рассеянным светом купэ было исполнено той острой тайны поезда, что с такою глубиною вскрыта Толстым в «Анне Карениной».
Таня сидела против меня. Её лицо над букетом желтых роз у черного в золотых искрах окна на фоне красного бархата сияло незабвенным вдохновением: и счастьем и скорбью.
Я не знаю, Наталья Константиновна, хорошо ли Вы помните Таню? Её простое, русское лицо округлый жест, родной московский говор, небольшие, но изумительно живые карие глаза и удивительную, никогда ни у кого невиданную мною улыбку, побеждающую внезапностью своего появления и своею солнечностью.
Главное, помните ли кроме этого внешнего облика Тани, за который ее все так просто и искренне любили, её второй, более внутренний облик, как бы вписанный в чёткие черты первого неуловимыми для невнимательных взоров линиями — помните ли неожиданно-исступлённые ударения и мёртвые паузы её речи, внезапные окаменения жеста, обаятельно индивидуальное и все же типично-нервное подергивание вокруг губ, мгновенное скорбное озарение счастливого лица и ту предельную обнаженность и хрупкость всего существа, в которой так выразительно объединялись все эти отдельные черты её второй, внутренней внешности.
49
Ничто так убедительно не свидетельствует о той великой радости жизни, которую таит в себе молодость, как её упорное стремление преувеличивать духовную ценность страдания.
Когда я познакомился с Таней, мне было двадцать лет. Помню, как меня сразу же таинственно взволновало выражение болезненной скорби, которым затрудненно дышало её простое и как будто счастливое лицо.
Спустя два года, когда я увидел ее уже после смерти Бориса, темный жилец её души, тяжелый, нервный недуг, окончательно держал ее в своих властных и жестоких руках. Временами он надолго уводил ее в какие то неведомые сферы, двоил её сознание, погружал в таинственный сон, заставлял забывать все прошлое, приподымал завесу над будущим...
Внезапная и страшная смерть Тани глубоко потрясла меня, но совершенно невыносимое страдание поднялось у меня в душе позднее, когда перечитывая Танин дневник, я стал понемногу догадываться о том, что никогда не приходило мне в голову за нашу короткую жизнь.
Я очень любил светлую, здоровую и счастливую Танину душу, но влюблен я был не в нее, а в её жуткий недуг. Такое отношение к Тане я очевидно переживал как правду и целостность моей любви. Во всяком случае я им никогда не мучился и никогда не думал над ним. Какую же страшную муку причинял я ей тем, что разре-
50
шал себе остро наслаждаться злосчастным надломом её души.
Болея и страдая, она последними остатками своего здорового инстинкта жизни отчаянно боролась с наступавшим на нее мраком; я же с наивной жестокостью надламывал в ней её волю к здоровью и счастью, надламывал тем, что никогда не скрывал от неё, как мне безумно начинало нравиться её лицо как раз в те минуты, когда оно бледнело под гипнотизирующим взором темного жильца её души.
Последние мгновенья Таниной жизни были безусловно мгновениями страшной борьбы между её светлой душой, которую я не сумел полюбить, и её призрачным недугом, который таинственно питал мою влюбленность. Бросившись в воду на помощь утопавшему Коле, она очевидно, сразу же у берега впала в тот свой глубокий обморок-сон, который часто нисходил на нее в минуты большого волненья.
Наталья Константиновна, в последних глубинах моей страстной любви к Тане, я некогда так блаженно пронзался этим нисхождением, что теперь, когда оно вместе с Таниным сознанием погасило и её жизнь, я не могу не чувствовать себя соучастником Немана в страшном деле её убийства.
Но ради Бога — почему, зачем я пишу Вам об этом. Как я могу, как я смею об этом писать!
Прощайте. Н. П.
51
31 декабря 1910 г.
Поезд несется с невероятною быстротой. Писать очень трудно и я прошу извинения за неразборчивость почерка. В Базеле вышли последние пассажиры и я совершенно один не только в своем купэ, но кажется во всем вагоне.
Вот уже больше двух месяцев как я послал Вам последнее письмо. Хотел не писать больше. Мучила вина перед Таней. Томил полный разлад с самим собою: глухая вражда к прекрасной Флоренции, страстная тоска по заснеженным далям России и, быть может, понятная Вам подозрительность по отношению к тайной воле этой тоски.
Хотя сейчас передо мною и мерзнет шампанское, хотя на меня и смотрят принесенные на вокзал милою Екатериной Львовною флорентийские фиги, хотя купэ и наполнено дымом гаванской сигары, хрупкий прах которой таинственно дышит огненными жабрами, во мне нет и нет новогоднего настроения: — нет звона, нет песни, нет праздника. Есть только жестокая новогодняя честность с самим собою, да горькое чувство итога, грани и опустошенности.
Но я не так все пишу, Наталья Константиновна, и все не о том! У меня на сердце камнем лежит событие, о котором решил было не писать Вам, о котором все время не знал расскажу ли когда ни будь при свидании. Но вот что то сдви-
52
нулось в душе; я пишу и уже знаю, что напишу все.
То письмо, в котором писал Вам о своей вине перед Таней, дописывал в очень тягостном настроении. Надписав конверт, я вышел на улицу. Дул резкий ветер, лил дождь, было почти совсем темно. По пустынным улицам изредка проплывали черные накрененные зонты. На душе стало совсем невыносимо. Но вот я вошел в тепло натопленное, ярко освещенное почтовое отделение, вынул из кармана письмо и передал его чиновнику. Через минуту он вручил мне квитанцию. Я живо представил себе, как Вы в Москве расписываетесь в получении «заказного» и волны света и мрака, счастья и угрызений совести одновременно пошли по душе.
Когда я вернулся домой и, подойдя к столу, вдруг заметил, что Танин портрет сдвинут с места ( я очевидно отставил его, когда писал Вам), меня больно пронзила уже не раз мелькавшая во мне мысль, не есть ли та искренность, с которой я в последнее время рассказывал Вам о Тане, измена её памяти и предательство нашей любви.
Привычным жестом попытался я было отогнать от себя эту страшную догадку, но на этот раз она не сдалась и не исчезла.
Тогда я взглянул ей прямо в глаза и, как то ни раз со мной бывало, вдруг понял все.
Я понял, что письма, в которых писал Вам о Тане, были мне внушены не моею тоской
53
по ней, но моею тоской по Вас; я понял, что навязывал Вам свою преданность Тане в качестве доказательства своего права на близость с Вами, в целях укрепления в Вас долга Вашей близости ко мне.
Ужас, допустить себя до такого самообмана. Больший ужас внезапно вскрыть его в себе: — увидать