дней, стараюсь твердо верить в наше скорое свидание. Дай Тебе Бог справиться со всем. Милая, пиши, хотя-бы совсем коротко, но как можно чаще. Буду очень беспокоиться об отце и о Тебе.
Целую Тебя, мое счастье. Береги себя.
Твой Николай.
330
Петербург, 30-го сентября 1913 г.
Спасибо за телеграмму. Какое счастье, что у Вас все благополучно. С нетерпением жду обещанного письма.
Мои поиски, пока что, успехом не увенчались. Комнаты в частных квартирах — ужасны: или по студенчески убоги или безвкусны, как приёмные зубных врачей; меблированные — унылы и грязны. Скорее всего поселюсь в Английской гостинице, которую мне очень рекомендовал приятель отца, Демидовский. Ты вряд ли его помнишь, он мельком заезжал в Касатынь вскоре после нашего приезда с Кавказа.
Встретились мы с ним совершенно случайно и даже несколько странно. В мрачном настроении и тревожных мыслях о вас, я нетерпеливо обгонял на Садовой какую-то весьма торжественную похоронную процессию: вдруг слышу меня кто-то весело зовет по имени. Не успел я понять, в чем собственно дело, как из траурной толпы жизнерадостно отделилась массивная фигура голубоглазого, серебробородого старика; схватила меня подруку, нырнула со мной обратно в толпу, представила мне каких-то двух элегантных юношей, начала расспрашивать об отце, о причине моего приезда в Петербург, рассказывая в свою очередь о бегах и всяких иных, мало подходящих к обстановке вещах. Одновременно представленные мне юноши занимали у нас за спиною весьма светским разговором весьма
331
светскую даму. Правда, мы шли в самом конце очень большой толпы, среди людей, из которых вероятно мало кто действительно знал покойного, но все-же меня остро и больно поразила та подлая, безбожная, суетливая живучесть, что провожала утопавший на торжественном катафалке в море цветов и венков гроб с останками угасшей жизни. В элегантных траурных туалетах, военных мундирах, подушках с орденами, еле ползущих автомобилях с глубоко завалившимися в них шоферами — слышались сердцу оскорбительно-наглые зовы жизни, тщетно старающиеся перекричать ревущее молчание смерти, молчание закрытых глаз под привинченной крышкой гроба.
В последнем письме я писал Тебе, родная, что не хотел-бы жить в городе. Вчера, на похоронах неизвестного мне статского советника Александра Алексеевича Фиалковского, я кажется в первый раз до конца понял, что город тем и страшен, что он боится смерти и делает все возможное, чтобы не взглянуть ей в глаза. «Перворазрядная» похоронная процессия на шумных, деловых, кипящих жизнью улицах большого современного города, столь ложная и постыдная вещь, что мне право кажется только последовательным, что во многих европейских городах она давно уже не тревожит безмятежного легкомыслия современности; там покойников глухо, под вечер, увозят в часовни за кладбищенские ограды, внутри которых небольшие процессии
332
между папертью и могилой никого зря не волнуют, ни у кого не отнимают необходимой для жизни железной энергии.
Как все-же все иначе и глубже в деревне! Как бы печальны и тяжелы не были деревенские похороны, они всегда правдивы и благообразны. С детства помню: — ровно ударяет Касатынская колокольня и медленно приближаются к ней: темная иконка, тесовая, гробовая крышка, колышущийся на плечах прикрытый покровом гроб. Молча идут мужики, голосисто причитают бабы, нестройно тянут несколько сиплых голосов «вечную память»...
В чистое лицо новопреставленного своего раба спокойно смотрит небо и никакой шум праздной, самоуверенной жизни не тревожит последнего пути.
Природа, лица, гроб, одежда, рогожа на телеге, лошаденка — все скудно и сурово, во всем насущная, едва справляющаяся с жизнью нужда, стоящая под знаком смерти жизнь: — убогая и божья.
Не думаю, чтобы в Европе нашлось бы другое место и нашлась-бы другая среда, в которых жизнь и смерть так просто и глубоко ощущались бы единым бытием, как в русской деревне.
До чего позорен и кощунственен в городах неизбежный переход от смерти к жизни, к неотложным, житейским делам: — банку, казарме, театру, и как просто крестьянину на следующее-же утро после похорон тою-же лопатой,
333
которой он вчера закапывал отца, перекрестясь начать копать насущную картошку.
Есть в природе и деревне какая-то большая правда, в сиденье и работе на земле какой-то. единственный онтологизм. Сравни первых славянофилов с Владимиром Соловьевым или Достоевским и Ты сразу-же поймешь меня. Славянофильский патриотизм правее патриотизма Достоевского. А почему? Конечно только потому, что славянофилы помещики, домоседы, землеробы, и во всех этих качествах в каком-то особом смысле, несмотря на свое христианство — язычники. Соловьев же и Достоевский — интеллигенты, странники, писатели, совершенно лишенные чувства земли, не чувства своего народа и не мистического чувства плоти, а чувства той ветхозаветной земли, из праха которой мы созданы и в прах которой прахом-же возвращаемся. Я очень люблю наших славянофилов, но конечно не как философов и учеников немецкого идеализма, а как православных язычников. Люблю их благоуханный, языческий патриотизм, инстинктивный национализм их религиозности, их органическое народничество и бытовую, барски-мужицкую прочность, все то, чего так окончательно не хватает современному поколению нашей интеллигенции.
Из всех Твоих качеств, Наталенька, я быть может ничем иным так постоянно не любуюсь, как инстинктивной уверенностью и пластической отчетливостью Твоего мирочувствия. Ты
334
как-то поразительно счастливо избегла участи всей русской интеллигенции — одухотворения до безбытничества. Причем Твой бытовизм не только социальный, но и глубже — пластический. Ты любишь и чувствуешь глубину и рельеф жизни не только как правнучка и внучка сельских священников, но и как настоящий художник. Отсюда Твоя верность земле и радость о всякой твари, Твоя вера в загробную жизнь и бесстрашие перед смертным часом, древность Твоего церковного поклона и окаменелость Твоего лица за роялью, напоминающая истуканье выражение пляшущих девок, Твоя деловитость, зоркость и распорядительность — одним словом все Твое неописуемое очарование.
Приехав в Касатынь, я поразился, как у Тебя все было уже крепко поставлено, как в две недели отцовской болезни и моего отсутствия Ты сумела, никого не обидев, превратиться из любимой гостьи нашего дома в его полноправную хозяйку.
Ни на йоту не изменив тона ни с отцом, ни с управляющим, ни с прислугой, никому ничего не приказывая, а всех только прося, Ты все же изумительно сумела в нагрянувшие тягостные дни все внутренне сосредоточить на себе, стать главной силою Касатынской жизни. Так медленно, дремно и привольно течет широкая река; но достаточно поставить ей препятствие, запрудить ее, чтобы праздная её красота сейчас-же превратилась в полезную силу. Смотря, как Ты сменяла компрессы от-
335