цу, слушая, как обсуждала с управляющим наряд рабочих и отправляла Марфушу в Калугу, я с радостью ощущал, до чего надежны руки, которым вверена моя жизнь. Могу себе представить какою силою восстанет на меня Твоя красота, если Тебе когда ни будь придется спасать уже не отца от воспаления легких, а мое сердце от воспаления мечты.
Ну, родная, кажется время кончать письмо. Начал его писать в грустях, а дописался до крайне игривого настроения. Ты уж прости меня; — но право-же ухаживать за собственной женой, одна из величайших радостей любви. Надеюсь, что у Вас все не только по прежнему благополучно, но ?. лучше, чем было третьего дня.
Целую Тебя, мое очарование. С нетерпением жду вестей от Тебя.
Твой Николай.
Р. 3. У Марины еще не был. Как только устроюсь, напишу ей, как-бы нам с ней повидаться. Пока все время в хлопотах, а она живет где-то очень далеко. Ну еще раз целую, люблю, до свиданья.
Петербург, 2-го октября 1913 г.
Вчера под вечер переехал; комнаты очень уютны и заоконность тиха и приятна. Сегодня утром мне привезли из «Северной» Твое письмо.
336
Температура почти нормальна, осложнений пока никаких. Маруся у Тебя и Тебе с ней хорошо, — большого желать невозможно. Что сердце несколько слабо — естественно. Надеюсь, что Алексей Иванович со всем справится и дело быстро пойдет на выздоровление. Боже, как хочется привезти мою милую, с дороги бледную, усталую, радостно взволнованную с мозглого Николаевского вокзала в тихие, тёплые комнаты; усадить, уложить, окружить заботой и уходом, чтобы отдыхала она душою и телом.
Здешние мои дела так же хороши, как Твои Касатынския. К магистерскому я допущен и сроки экзаменов уже назначены. Я постарался устроиться так, чтобы не быть слишком занятым, чтобы всегда иметь возможность пойти с Наталенькой в Эрмитаж, в театр, в концерт, чтобы в первую очередь остаться верным рыцарем дамы своего сердца и лишь во вторую стать смиренным иноком трансцендентального монастыря!
Первый экзамен у меня 6-го, последний в начале декабря. Надеюсь мы проживем с Тобою здесь два прекрасных месяца. А может быть, если понравится, и больше. И какое счастье, Наташа, что забота об Алеше как-то вдруг отошла. Отрешиться от своей ненависти ко мне он, конечно, не мог; такие перевороты сразу не совершаются. Но это меня сейчас уже не так волнует. После его письма, после явственно- дошедшего до меня звука его одиночества и его страдания во мне как-то сник мой теоретический пафос. Зато
337
очень обрадовался я тому, что он очевидно почувствовал, как хорошо Ты к нему относишься и до чего из этого, с другой стороны, решительно ничего не следует. Ведь только на почве этого двойного чувства и мыслимо в будущем розстановление, если и не прежних, то все же добрых отношений между нами тремя.
Судя по Алешиному ответу (спасибо, что переслала его мне, родная) на него самое сильное впечатление произвело Твое откровенное признание, что наше счастье отнюдь не гамак в раю, как оно ему казалось, а мир очень сложных чувств, в котором и ему есть свое место
Твои слова, с очевидною любовью тщательно переписанные Алешиной рукою, произвели на меня сегодня почему-то гораздо большее впечатление, чем в Твоем письме. Они действительно глубоки и прекрасны. Вполне понимаю, что несмотря на их суровый приговор самолюбивым Алешиным мечтам, они до некоторой степени примирили его со своею судьбой и облегчили его страданье. Он почувствовал, как мне кажется, тот уровень, на котором живет в Тебе память о прошлом, и в чувстве этого уровня, если и не успокоился, то все-же как-то затих.
Ведь чувство высоты всегда чувство покоя, холода и тишины. Пройдет время, и он, думается, ощутит, что Твои слова не только Твои, но и наши; поймет, что если бы я был тем человеком, которому он писал, Ты не нашла-бы тех слов, которые даже его, знающего Тебя столько
338
лет, поразили своею неожиданной скорбной глубиной.
С этого поворота начнется, надеюсь, новый период наших отношений. Я-же ему своим долблением «истин» надоедать больше не буду.
За последнее время что-то неуловимо, но очень существенно преставилось у меня в душе. Мне кажется совсем не важным доказывать всем свою правду, потому что вся правда в том, чтобы любить инакомыслящих и инакочувствующих. Думаю, что последнее письмо Алеше я написал по инерции, под давлением каких-то своих старых Клементьевских догматов. Если-бы это было не так, я никогда не примирился-бы с его ответом так скоро и так глубоко, как это произошло. Очевидно, дорогая, я давно уже не тот, за которого себя все еще принимаю. Во Флоренции и Москве (во время борьбы за Тебя) я был очень несчастлив, но четок, жесток и звонок; сейчас — бесконечно счастлив, но тембр моей души мягче, задушевнее, глуше. Все звонкие верхние ноты страстной убежденности звучат для меня какой-то фальшью, дребезжат и детонируют; мне за них почти стыдно. Все это Твое влияние. Все от мягкости Твоего жеста, задумчивости Твоих грустных, детских глаз, от затишья Твоих плеч в глубоких креслах, от справедливости Твоего разрывающегося на части, обо всех и обо всем болеющего сердца. Знаешь, мне иногда кажется, что за нашу Касатынскую жизнь я очень состарился, что совсем, конечно,
339
не удивительно. Такое древнее и мудрое чувство, как наша любовь, не может не старить души: ведь любить прежде всего и значит — готовиться к смерти. Это не грустные мысли, Наташа; это мысли восторженные.
Всею любовью своею обнимаю Тебя, моя радость. Каждым ударом сердца целую Тебя. На душе — черная тоска. Но я знаю, что это только короткая, полуденная тень нашей высокой любви и я счастлив.
Твой Николай.
Петербург, 5-го октября 1913 г.
Вчера, родная, в Александринке на Мейерхольдовском Дон-Жуане с Юрьевым и Варламовым я совершенно неожиданно встретил Марину. Она только что получили мою открытку с просьбою позвонить в гостиницу и была крайне удивлена, как впрочем и я, нашей встречею. Я сидел в партере, она в бель-этаже. Увидали мы друг друга только в последнем антракте. Поговорить, конечно, ни о чем не успели. Условились только, что она послезавтра будет у меня и расстались как-то не совсем естественно, с каким то легким холодком, мне не совсем понятным. На первый взгляд она изменилась. В чем — сказать трудно. Та — да не та. Весь силуэт какой-то иной. Более изящный, но менее особенный: завитые волосы, очень уже холеные руки, при-
340
вычка внезапно вскидывать глаза... Все это мне было ново и как-то плохо вязалось с виленским образом Таниного друга. Но под всеми этими новыми наслоениями все тоже Маринино горькое затишье. Была она не одна, а с каким-то молодым человеком из породы вечных студентов. Не сомневаюсь, что он в нее влюблен; питает-ли и она к нему какие ни будь чувства, — не ясно. Собою он очень незаметен, но если его заметить — почти красив. Сложен прекрасно, но мешковат и крайне не элегантен. Зовут его как-то