нападающих. Я высказал Норсмауру свои опасения, и он с полной искренностью ответил, что разделяет мою тревогу.
— Да что много говорить! — прибавил он. — Не пройдет суток, как нас всех зарежут, и вместо погребения, бросят в Граденскую топь. Для себя я уже это считаю на роду у меня написанным.
Я невольно вздрогнул при упоминании о Граденских песках, но, стараясь успокоить Норсмаура, напомнил, что враги пощадили меня в лесу.
— Не обольщайтесь! — ответил он. — Тогда ваша связь с павильоном не была еще установлена, а теперь вы в одной компании со старым банкиром. Всех нас, без исключения, бросят в топь, — попомните мои слова!
Я почувствовал гнетущий страх за Клару, и тут же послышался ее милый голос, призывавший нас наверх. Норсмаур пошел впереди, показывая мне дорогу, и постучался в дверь комнаты, над которой и девять лет тому назад, и теперь была надпись: «Спальная моего дяди», — такова была предсмертная воля строителя павильона.
— Войдите, Норсмаур! Войдите, пожалуйста, дорогой сэр Кассилис! — послышался голос изнутри.
Дверь приотворил Норсмаур и пропустил меня вперед. В то же мгновение Клара уходила от отца через боковую дверь в комнату, которая прежде служила студией, а теперь была обращена в ее спальню. В кровати, отодвинутой к задней стене, — а когда я осматривал павильон перед приездом Норсмаура, она стояла у самого окна, — сидел Бернард Хедльстон.
Хотя в ночь высадки я только мельком, при свете слабого фонаря, видел его черты, но я тотчас узнал того, который теперь носил звание злостного банкрота. Его бледное, изможденное лицо обрамляла большая рыжая борода и длинные бакенбарды того же цвета; высокие скулы и кривой нос придавали ему вид монгола, голова была покрыта черным шелковым колпаком, который вместе с зеленым пологом кровати еще сильнее оттенил лихорадочный блеск светлых его глаз и мертвенную бледность лица. Рядом с ним, на кровати, раскрыта была массивная Библия, и тут же лежали большие золотые очки, я заметил также пачку других книг на стойке у изголовья кровати.
Старик сидел, окруженный подушками и сильно нагнувшись вперед, его голова склонилась почти до колен, пока он не приподнял ее, чтобы меня приветствовать. Я думаю, что, если бы не суждено было ему умереть другой смертью, он через несколько недель все равно скончался бы от истощения сил.
Хедльстон протянул мне руку — длинную, тонкую и до неприятности волосатую.
— Пожалуйте, пожалуйте, мистер Кассилис! — произнес он торопливо. — Еще покровитель, — он откашлялся, — второй покровитель. Мой лучший привет вам, мистер Кассилис, как доброму другу моей дочери. Вот они собрались около меня, друзья моей дочери, хотят меня спасти… Благослови их, Господи!
Я готовился к этой встрече, старался внушить себе доброе расположение к отцу моей Клары, но, увидев старика, услышав его вкрадчивый голос, явно преувеличенную, притворную любезность, сразу почувствовал, что исчезли все мои доброжелательные намерения. Я убедился, что не в состоянии ему симпатизировать, и свою руку протянул, протестуя в мыслях против этой вынужденной церемонии.
— Кассилис хороший человек, — сказал Норсмаур, — он один стоит десяти!
— Я слышал, — горячо воскликнул старик, — то же самое мне говорила дочь! Ах, мистер Кассилис, вы видите, покарал меня мой грех! Я очень, очень низко пал, но меня немного поддерживает раскаяние. Мы все должны предстать перед лицом Всевышнего, мистер Кассилис! Я являюсь слишком поздно, но с искренним, клянусь, смирением на Его суд.
— Ну, затянул песенку! — грубо заметил Норсмаур.
— Нет, нет, дорогой Норсмаур! — крикнул банкир. — Не говорите этого, не искушайте меня! Вы забываете, дорогой мой, что в эту же ночь может призвать меня Господь.
Нельзя было без жалости смотреть на угнетенное состояние старика. Я сам разделял мнение Норсмаура и от души смеялся про себя, слыша увещания, которые он расточал старому грешнику.
— Бросьте, Хедльстон! — продолжал Норсмаур. — Вы к себе несправедливы. Вы человек, в полном смысле, мира сего, прошли, что называется, сквозь огонь и медные трубы раньше еще, чем я родился. Ваша совесть… выдублена как самая лучшая южно-американская кожа, и вы только забыли продубить печень, отсюда все беспокойства!
— Ах, шутник, шутник! — сказал Хедльстон, грозя пальцем. — Правда, я никогда не был ригористом, я всегда ненавидел ригоризм, но всегда оставались у меня добрые чувства. Я был нехороший человек, мистер Кассилис, я не думаю этого отрицать, но я испортился только после смерти жены. Тяжело вдовому жить… За мной очень много грехов, я не отказываюсь от этого, но есть же и в них мера, я надеюсь. И, если уже говорить… Ай! — крикнул он внезапно.
Его голова приподнялась, пальцы растопырились, лицо исказилось от страха, вытаращенные глаза смотрели на окно…
— Нет. Ничего нет, слава тебе Господи! Это был шум от дождя, — прибавил он после паузы с невыразимым облегчением.
Он откинул спину на подушки и несколько секунд казался очень близким к обмороку, но пересилил недомогание и волнующимся, дрожащим голосом начал снова меня благодарить за готовность стать на его защиту.
— Позвольте мне задать вам один вопрос, мистер. Хедльстон, — сказал я, дав ему договорить и успокоиться. — Правда, что при вас есть еще деньги?
Этот вопрос заметно ему не понравился, и он с неохотой ответил, что, действительно, при нем остались деньги, но весьма немного.
— Хорошо, — продолжал я. — Ведь именно за этими деньгами гонятся итальянцы. Отчего же вы им не отдаете?
— Ах, мистер Кассилис, — возразил он, покачав головой, — я хотел отдать; я предлагал, но они не денег, а крови моей требуют!
— Хедльстон, если уж говорить, то говорить всю правду! — вмешался Норсмаур. — Вы должны сказать, сколько вы им предлагали, а предложили очень мало, сравнительно с той суммой, которая у них пропала, и из-за этого, Франк, они и требуют другой расплаты. И эти итальянцы просто рассудили. Они и остатки денег возьмут, и кровью отомстят за пропажу остальных.
— Деньги здесь, в павильоне? — спросил я.
— Здесь, — ответил Норсмаур. — Пусть бы они лучше лежали на дне морском…
Вдруг он крикнул Хедльстону:
— Что это вы мне делаете какие-то гримасы? Или вы думаете, что Кассилис нас продаст?
Хедльстон, разумеется, ответил, что ничего подобного не могло быть у него в мыслях.
— К чему вы о деньгах спросили, Франк? — обратился ко мне Норсмаур.
— Я хотел предложить небольшое занятие до обеда, — ответил я. — Предлагаю пересчитать все эти деньги и положить их перед дверью павильона. Если придут карбонарии, пусть они деньги и возьмут. Это ведь их собственность.
— О, нет, нет! — воскликнул Хедльстон. — Эти деньги им не принадлежат. Если уж отдавать, так в пользу всех кредиторов, пропорционально их вкладам…
— Что говорить пустое, Хедльстон! — прервал его Норсмаур. — Вы этого, все равно, не сделаете.
— А моя дочь? С чем она останется? — простонал презренный старик.
— Ваша дочь в этих деньгах не нуждается. У нее два поклонника, Кассилис и я, — и оба мы не нищие, и кого бы из нас она ни выбрала, без средств не останется. Ну а что касается вас, то, чтобы покончить с вопросом, скажу, во-первых, что вы не имеете права ни на один фарсинг из этой суммы, а во- вторых, вам смерть с часу на час угрожает. Зачем же вам деньги?
Разумеется, это было жестоко сказано, но Хедльстон не внушал никакой симпатии, и хотя я заметил, как он от слов Норсмаура скорчился, все же и я решил прибавить свой удар.
— Норсмаур и я, мы готовы оказать всю свою помощь, чтобы спасти вам жизнь, но неужели вы думаете, что мы способны укрывать краденые деньги?
Старик снова содрогнулся, на лице показалось гневное выражение, но он благоразумно удержался.