Ему обязательно нужно было сделать что-то важное, оно могло определить всю его дальнейшую жизнь… возможно, не только его, но — многих. Однако во сне он никак не мог сообразить, что именно; а проснувшись, не мог вспомнить, что за выбор поставила перед ним ночь.

Сон Навуходоносора…

Вот только не было Даниила, который поведал бы ему его же собственный незапоминаемый сон и растолковал, что тот значит; он сам должен был стать себе Даниилом[10] . Легко сказать…

Помнилось только смутное ощущение нараставшего раз от раза грозового напряжения; и откуда-то сверху требовательно — все более и более требовательно — нависал и всматривался ему в темя, хмурясь, Бог. Беспощадный и железный, словно зависший прямо над домом ревущий боевой «сикорс», из бомболюка которого уже вывернулась, готовая обрушиться вниз, бомба…

Ордусяне, раньше всех начавшие строить и продавать всему миру «сикорсы», утверждают, будто у них до сих пор нет боевых. Только спасательные, транспортные… Но кто же им верит, ордусянам. Пусть сколько угодно повторяют, что спокон веку не встревали и впредь не намерены встревать в дела Европы… Никогда не знаешь, чего ждать от этой громады, залегшей по ту сторону границы в каких-то трехстах километрах к востоку от Варшау — и будто в другом мире. Даже если громада неподвижна — уже в самом ее ненынешнем, будто из иных, то ли ушедших, то ли еще не наставших эпох, отточенном ее странной этикой покое чудится неведомая опасность, куда более грозная из-за своей непостижимости, нежели пахнущие бензином и смазкой, такие будничные, такие домашние танковые армады англичан.

И даже если и впрямь они, ордусяне эти, были до сих пор столь беспечны, то после того, как первые пулеметно-бомбовозные геликоптеры герра Фокке и герра Флеттнера взлетели тут, под Мюнхеном, им уж деваться некуда, начнут строить… Должны бы начать.

Ордусяне. У них свой мир, свои законы. Но ведь именно из Цветущей Средины в начале года пришло от небольшой тамошней общины предложение приобрести вскладчину обширные пустующие угодья где-то к северу, чуть ли не на границе с Сибирью… Как это называлось? Би… Бири… Нет, не вспомнить. Их названия европеец может лишь по бумажке читать, да и то, как правило, — по складам. Достаточно того, что это Сибирь — кровь сразу стынет в жилах… Как это они нас там называют? Ютаи [11]. Вот это помнится. Звучит почти так же, как здешнее «юдэ» — но отчего-то приятнее для слуха. Странно…

Ничего странного. За этим нездешним словом не волочится тяжкий, весь в грязи и крови, хвост памяти поколений…

Может, там и было бы хорошо. Но опять — вчуже, за тридевять земель, на другом краю земли. Сибирь. Ничем не краше предложенной англичанами Уганды. И даже не от здешних мест на другом краю, не от милого Плонцига — но от Ерушалаима… которого он никогда не видел и, наверное, не увидит никогда.

А тогда какой смысл?

Чужое, чужое… Сколько его было, чужого, за все эти века, что издыхающими динозаврами проползли по Европе?

— Ваш кофе, герр Рабинович.

Он резко обернулся. Неслышно подошедший кельнер, с лицом пожилым и морщинистым ровно в той мере, чтобы посетители сполна могли прочувствовать устойчивый уют заведения, почтительно снял со сверкающего подноса чашечку дымящегося кофе и без малейшего стука поставил на стол.

Показалось, или кельнер и впрямь сегодня произнес свое обычное «Герр Рабинович» как-то издевательски? Словно хотел сказать: «Да какой ты мне герр, юдэ…» Словно хотел сказать: «Погоди, уж недолго мне осталось кланяться тебе, юдэ…» А может, даже не хотел сказать, скорее всего, не хотел; но предвкушение радости избавления от постыдной повинности так переполняло почтенного немца, что его было не скрыть?

— Спасибо, Курт, — проговорил он, стараясь, чтобы голос оставался обыденно беспечным. — И газету, будьте добры.

— Как обычно?

— Да. «Варшауэр беобахтер».

Беззвучно, точно крадущийся в безлунной ночи боец зондеркоммандо, о которых в последний год так много стали снимать в Берлине эффектных боевиков — то те громят марсиан, то ордусян, то англичан, — кельнер удалился; не скрипнула ни одна половица.

Пожилой господин и его дама сосредоточенно изучали карты блюд и вин и не поднимали глаз. Потом забил крыльями кем-то потревоженный лебедь; тягучими темными кругами разошлись по светлой воде медленные волны. На том берегу пруда, из-за поворота аллеи, среди по-осеннему пылких молодых кленов и с парикмахерской точностью стриженых кустов краснотала показались люди. Взрослый в черном умело пятился, отмахивая обеими руками ритм и скандируя «Айн-цвай-драй», а следом за ним строем по два шагали в ногу полтора десятка мальчиков с флажками, в одинаковых, коричневого цвета, рубашках и шортах. После трех «Айн-цвай-драй» они громко, слаженно выкрикнули хором: «Свободу узникам совести!»

Пожилой господин не отрывал взгляда от карты блюд. Его дама кинула через пруд мимолетный взгляд, чуть сморщилась брезгливо и, наклонившись через столик к своему спутнику, что-то негромко сказала. Господин еле заметно пожал плечами, потом все же поднял глаза и пренебрежительно махнул в сторону демонстрантов рукой: не обращай, мол, внимания, скоро уйдут.

— Айн-цвай-драй! Айн-цвай-драй! Айн-цвай-драй!

— Под суд психиатров-карателей!

— Ваша газета, герр Рабинович.

Он вздрогнул:

— Как тихо вы ходите, Курт.

Кельнер с достоинством усмехнулся.

«Айн-цвай-драй! — слышалось, удаляясь; и уже на излете долетело: — Антинародный режим — к ответу!»

Нет, подумал он, когда кельнер ушел. Не просто с достоинством. С превосходством.

Отчего нас нигде не любят?

Для большинства ответ очень прост. Но он не терпел, не признавал простых ответов; когда их давали другие, он с трудом подавлял раздражение, а ему самому ничего простого никогда не приходило в голову. То были его дар и его проклятие.

Простые ответы даются на один день, а уже назавтра они вызывают лишь новые вопросы.

Все настоящие ответы — в прошлом. Он был уверен, что даже у ордусян, загадочных и непостижимых, наверняка тоже есть какие-нибудь вопросы к жизни, их не может не быть; и наверняка ответы на них тоже даны лет за тысячу до того, как вопросы эти сформулировала злоба дня…

Может статься, все в мире, сами того не сознавая, до сих пор видят нас так, как видели египтяне? Может, и мы, сами того не сознавая, до сих пор видим всех, как египтян?

Почему фараон вдруг ни с того ни с сего сказал: «Вот, народ сынов Израилевых многочислен и сильнее нас; перехитрим же его, чтобы он не размножался; иначе, когда случится война, соединится и он с нашими неприятелями, и вооружится против нас, и выйдет из земли нашей»? [12] Почему? Только ли потому, что пища и обычаи наши были «мерзостью» для египтян? Или, может, и потому еще, что слишком уж ревностно, получив в свое время богатейшие земли страны, сыны Израилевы держали себя наособицу, вчуже, и слишком бескомпромиссно ждали, когда же наконец Бог, который привел их в Египет, чтоб они переждали лихолетье и стали из большой, в семьдесят человек, но все же одной- единственной семьи целым народом, уведет их обратно, да еще и не с пустыми руками, а непременно обобрав приютившую страну?[13]

Может же, наверное, быть так: что для одних — предмет гордости, в глазах других — пример подлости?

Может, они видят нас так: эти, мол, саранчой летят туда, где сытно и безопасно, отхватывают все лучшее, но стоит лишь прозвенеть звоночку тревоги, галопом несутся вон, да при том начинают благоразумно, чтобы не мучиться совестью, ненавидеть тех, кто их некогда пригрел? Мы, мол, живем тут, и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату