как будто ничего не было. Мне девятнадцать лет, мать пошла на базар за зеленью…
Женщина с распущенными волосами
— Лючия, Лючия! — кричал он, не обращай внимания на оборачивающихся людей.
— Что с тобой?.. Ну, перестань, перестань/Ты думаешь, мне не хочется зареветь? Лючия!
Женщина уткнулась лицом в его плечо. Он был небольшого роста, лысоватый, и она рослая и красивая женщина.
— Мы не могли бы жить там, — продолжал он. — Это уже другое. Это, в общем-то, воспоминание… Ну давай поговорим, скажи что-нибудь, только не плачь… У нас дети, которых ничего не связывает с Испанией. Но мы здесь свободные люди, мы давали с тобой клятву, тогда, детьми… Помнишь?.. Что мы вернемся.
— Когда, когда? — смогла только выговорить Лючия.
— Ну хорошо, уезжай тогда в Мадрид, — вдруг закричал он. — Уезжай! Куда ты пошла?
Лючия решительно двинулась к очереди, ожидающей открытия мехового магазина.
— Куда ты мчишься как угорелая?
— Я заняла очередь. У Алонсо нет зимней шапки. Говорили, будут после обеда…
Некоторое время они стояли в толпе молча, потом Лючия тихо сказала, отвернувшись:
— Не могу… И уехать не могу, и…
— Но мы же поклялись… поклялись вернуться в Мадрид… В наш Мадрид… В наш…
Oн произносил эти слова, как заклинание, не обращаясь ни к кому, кроме себя. Они звучали и как вопрос, и как суть смысла всей их жизни.
Не горопясь разворачивался к одесскому причалу теплоход «Орджоникидзе», испанские пионеры облепили поручни! окна, надстройки корабля. Марш интербригад звучал и нa палубе, и на пристани. Никогда не затихающий марш…
И снова я иду мимо разрушенной баньки, мимо редких деревьев по Завражью. Все так же, как и всегда, когда мне снится мое возвращение. Но теперь я не один. Со мной моя мать.
Но дома нет. Верхушки берез торчат из воды, затопившей все вокруг: и церковь, и флигель за домом моего детства, и сам дом.
Я раздеваюсь и прыгаю в воду. Мутный сумеречный свет опускается на неровное травянистое дно. Мои глаза привыкают к этой полумгле, и я постепенно начинаю различать в почти непрозрачной воде очертания знакомых предметов: стволы берез, белеющих рядом с развалившимся забором, угол церкви, ее покосившийся купол без креста. А вот и дом…
Черные провалы окон, сорванная дверь, висящая на одной петле, рассыпавшаяся труба, кирпичи, лежащие на ободранной крыше. Я поднимаю голову и ищу поблескивающую поверхность воды и сквозь нее — тусклое сияние неяркого солнца. Надо мной проплывает дно лодки.
Я развожу руками, отталкиваюсь от подавшейся под ногами проржавевшей крыши и всплываю на поверхность. В лодке сидит моя мать и смотрит на меня. И у нас обоих такое чувство, словно мы обмануты в самых своих — верных и светлых надеждах. Неторопливая, трепетная радость возвращения медленно, словно кровь у смертельно раненного, вытекает из нашего сердца, уступая Место горькой и тоскливой опустошенности.
До нас долетает низкий и хриплый гудок парохода…
Не стоило приезжать сюда. Никогда не возвращайтесь на развалины — будь то город, дом, где ты родился, или человек, с которым ты расстался. Когда построили Куйбышевскую ГЭС, Волга поднялась, и Завражье ушло навсегда под воду…
Ипподром ревел…
До финиша оставалось не более тридцати метров, но лошади шли пo-прежнему кучно. Жокеи в ярких разноцветных камзола приподнявшись на стременах, «раскачивали» лошадей и казалось, что еще секунда, и кто-нибудь из них с размаху опрокинется вперед. Немолодая женщина рядом со мной крикнула: «Бригадочка!»…
Я оглянулся — моя сестра, которой минуту назад все это было неинтересно, от возбуждения вскочила с места. Ее сын — худой черноглазый мальчик — казался испуганным.
Вот-вот должен был ударить колокол. Я повернулся, чтобы узнать, кто же все-таки выиграет скачку, и неожиданно увидел мать. Она искала кого-то в толпе. Ее то и дело толкали в тесном проходе, но она не замечала этого и только испуганно отпрянула, когда какой-то парень чуть не сшиб ее с ног, неожиданно бросившись в сторону касс. Я невольно двинулся ей навстречу, но она уже увидела мою сестру и, решительно отстраняя людей, направилась в ее сторону. Я так и не увидел, кто выиграл скачку. Лошади, теперь уже сдерживаемые жокеями, пронеслись дальше, к повороту. Вокруг меня уже не кричали, хотя кто- то ругался, а в воздух полетели пачки тотализаторных билетов. Мать поднялась до ряда, где сидели сестра и Мишка, но дальше пройти не могла. Четверо полных пожилых армян в длинных пальто, загородив собой проход, горячо обсуждали последний заезд. Мать все раздраженно кричала что-то сестре, но ее голоса не было слышно. Сестра растерянно и виновато смотрела на нее. Наконец мать с трудом протиснулась к своим. Она положила руку на плечо внука, и я догадался, что мать возмущена его присутствием здесь.
Мужчина, сидевший рядом, подвинулся, уступая ей место, но она не захотела садиться.
До следующих скачек было еще время, и поэтому многие пошли вниз. На трибуне стало тише, и я со Своего места различал отдельные слова из разговора матери с сестрой.
— Не знаю, не знаю… Что ему здесь делать?. Еще не хватало, чтобы мальчишка…
— Он же все равно ничего не понимает… Пусть подышит воздухом…
— …Не знаю… Ты же хотела его сегодня мыть… Что это, вертеп какой-то… Здесь…
Сестра кивнула в сторону сидевшей неподалеку женщины в ярком платье с двумя девочками, и я понял, что она сказала: «Здесь же не один он, вот и другие дети…» — или что-нибудь в этом роде. Потом сестра встала и начала торопливо проталкиваться к выходу. Мать крикнула ей вслед:
— Только, ну в общем, недолго… А где…