случилось нечто ужасное: из какого-то двора вынырнула старуха в грязном платке, схватила чемодан и бросилась с ним обратно во двор. Крича на нее, Лиза и Коля протолкались к воротам, но из-за стены вышли двое крепких мужиков и преградили им путь. За спиной у них был целый штабель разного добра. Лиза умоляла, плакала, но те были непоколебимы. Толпа медленно продвигалась дальше, люди отводили глаза. Поблизости не было ни полиции, ни солдат, к которым Лиза могла бы обратиться за помощью. Она отвернулась от ворот, по лицу ее текли слезы. Коля робко вложил свою руку в ее, и толпа повлекла их за собой. Она перестала плакать и вытерла глаза, но при мысли о навсегда утраченных сокровищах – одежде, письмах, фотоальбоме, гравюре Леонида Пастернака и других драгоценностях, так любовно упакованных накануне вечером, – ее охватывало чувство безысходности.
К окнам домов прижимались лица, следившие за густой толпой переселенцев. Кое-кто жалел их, но другие смеялись и издевались. Теперь в воротах в свободных позах стояли солдаты, пристально глядя на проходивших мимо. От одной из их групп донесся возглас, адресованный молодой женщине, шедшей впереди Коли: «Komm waschen!47» Они указывали на двор позади себя, как бы говоря: «Его надо почистить». Девушка повернула голову в их сторону, скользнув взглядом по Лизе, но ничем не выдав того, что ее знает. Лиза же узнала ее сразу: это была дочь ведущего виолончелиста в Киевской опере. Она назвала ее по имени – Соня, – и девушка снова оглянулась на пожилую женщину, напрягая память. Наконец она ее вспомнила, хотя та сильно изменилась. Лиза боялась, что она отвергнет ее обращение, но не стала бы ее за это порицать. Было совершенно ясно, что для того, чтобы спасти свою семью, Виктор пожертвовал свободой и даже жизнью нескольких музыкантов из Оперы – в том числе отца этой девушки. Но Соня, казалось, была рада встретить знакомую, хоть и дальнюю, – она приостановилась, чтобы они пробрались к ней поближе.
Она спросила у Лизы, не знает ли та, в котором часу отправляется поезд. В ее голосе чувствовалось опасение опоздать. Они опять почти остановились, и молодая женщина приподнималась на носки своих туфель с высокими каблуками, пытаясь взглянуть поверх толпы. Ничего не было видно, кроме серой массы голов и повозок со скарбом. Она нетерпеливо вздохнула. Чемодан ее был тяжел, и она устала.
– Вы правильно сделали, что пошли налегке, – сказала она, кивая на Колин пакет.
Лиза поделилась с ней скорбью по украденному чемодану. У них ничего не оставалось.
– Ну, не огорчайтесь, – сказала молодая женщина.– Ходит слух, что багаж отправят отдельно и разделят его поровну, когда мы доберемся до Палестины.
Слухи – ничего, кроме слухов, и не было с тех пор, как Коля и Павел вбежали вчера с криком, что на ограде висит объявление и вокруг него собралась целая толпа. Лиза и Люба, занимавшиеся шитьем, выбежали на улицу и протолкались сквозь толпу, чтобы прочесть прокламацию. Как обычно, она была напечатана на дешевой серой оберточной бумаге по-русски, по-украински и по-немецки. Приказ гласил, что все жиды, проживающие в Киеве и окрестностях, к восьми часам утра в понедельник, 29 сентября 1941 года, должны прибыть на угол улиц Мелъниковской и Дохтурова (около кладбища). С собой надлежит взять документы, деньги, ценности, а также теплую одежду, нижнее белье и проч. Каждый жид, не выполнивший настоящего распоряжения и обнаруженный где бы то ни было, будет расстрелян.
Домашние, обыденные слова (теплая одежда, нижнее белье и проч.) странным образом пугали больше, чем холодное и презрительное слово «жид».
Люди перечитывали приказание шепотом, как бы не понимая его. «Гетто, гетто», – прошептал кто-то, и какая-то старуха разразилась причитаниями. «Нас обвиняют в поджогах», – сказал белобородый старик. Люди вокруг него невольно взглянули в сторону центра, где воздух все еще дрожал от продолжавших пылать пожаров.
Немцы вошли в город неделю назад как триумфальные освободители от русского ига и были встречены хлебом и солью. Парикмахеры – украинцы и евреи – стригли любезных немецких офицеров. Никто не огорчался тому, что немецкие генералы – а не деятели Коммунистической партии и обласканные властями актеры и музыканты – заняли роскошные квартиры на Крещатике. Затем, когда новые хозяева чудесно устроились среди картин и роялей, Крещатик обратился в сущий ад. И немцев, и украинцев разрывало в клочья. Лиза, как и все прочие, ходила взглянуть на необъятный пожар, охвативший исторический центр города, где она сама когда-то жила.
Было очевидно, что ответственность за взрывы несет Красная Армия – которая во всем обвиняла нацистских варваров, как будто они могли сами себя взрывать! Несколько солдат остались в городе и подорвали взрывчатку. Но затем прошел слух, что винить надо евреев. Вот почему расклеили этот приказ: немцы обвиняли евреев и высылали в гетто, по-видимому в Польшу. И все же, даже если бы евреи
Как раз когда они вдвоем стояли перед серой оберточной бумагой, Люба Щаденко сделала предложение, достойное святой. Она вывела Лизу из толпы и шепнула:
К счастью, появились более милосердные вести. О высылке в гетто не могло быть и речи. Разве немцы не были достойной, цивилизованной нацией? Полжизни проведя среди дружественных немецких голосов, Лиза хорошо их знала. В последние два года перед войной даже коммунисты не говорили о немцах ничего, кроме хорошего. Вот и когда Крещатик был взорван, немцы рисковали собственными жизнями, рассылая по всему городу команды солдат и предупреждая жителей, чтобы те покинули свои дома! Они спасали стариков, детей, инвалидов – тех самых, которых теперь они, как кое-кто думает, собираются отправить в гетто! Нет, они эвакуируют их дальше за линию фронта, для их же безопасности. Но почему, спрашивали некоторые, евреев эвакуируют первыми? Ответ был быстрым и уверенным: «Потому что евреи родственны немцам».
И все же – как объяснить жесткий, грубый тон прокламации? «Все жиды... Каждый жид...» Но это звучит грубо только для самих евреев; для немцев это такое же нейтральное выражение, как «теплая одежда, нижнее белье и проч.». И взгляните, – показала молодая женщина, – они написали: Мельниковская улица, улица Дохтурова, а таких ведь нет; имеются в виду улицы Мельникова и Дегтярева; так что очевидно, что приказ прошел через руки плохого переводчика. Это он (или она) придали ему неприятное звучание.
Лиза знала, что немецкий вариант написан в том же тоне, но промолчала об этом. Она не знала, что думать. Дар интуиции исчез у нее, как излишек плоти с костей. Она могла лишь надеяться и молиться, чтобы пророчившие гибель оказались неправы. Затем, лишь час спустя, как они начали собираться, по Подолу молнией разнеслась хорошая весть: их отсылают в Палестину.
Час тянулся за часом, а конца все еще не было видно. Некое бутылочное горлышко где-то там, впереди, никак не хотело расширяться, и все же они продвигались вперед из-за напора толпы позади себя. Для матерей с маленькими детьми это было сущее бедствие, и Лизу стало беспокоить, как-то управится Люба. Им с Колей следовало подождать и помочь им; она ощущала вину. Хотя в то время казалось разумным отправиться занимать места. Она помогала перепуганной женщине, шедшей неподалеку и управлявшейся с четырьмя детьми, старшему из которых было лет десять или одиннадцать, а младшему – года полтора. Лиза взяла эту маленькую девочку, чтобы у ее матери отдохнули руки.
Девочка кричала, Лиза пыталась говорить с ней, как обычно разговаривают с младенцами, но это ее не успокаивало, и тогда она стала напевать ей песенку, из-за чего крик сменился всхлипами. Девочка была страшненькой, ее безобразила заячья губа, и от нее пахло. Требовалось ее перепеленать, но как перепеленать младенца в такой давке? Мать, вероятно, этого даже не замечала – к вони и всевозможным паразитам жители Подола привыкли. Лизе с ними всегда было не по себе, и она мало с кем общалась, кроме Любы. Вскоре девочка у нее на руках снова закричала, и мать захотела ее забрать. Лиза отдала ее с