понятий и судебной практики, в бытовом укладе, в сфере семейных отношений, в положении женщины в семье — между обеими сторонами. Там, в Московии, мы видим господство пытки и кнута, правеж — тяжелое наследие татарщины, — ставшую классической судебную волокиту, холопское уничижение и равенство всех перед царем во всеобщем бесправии, фанатическую приверженность к букве и к обряду, крепостную неволю, замкнутость женщины. Как все это не похоже на Украину, где народный гласный суд избегает налагать полагающиеся по Литовскому статусу тяжелые наказания и ограничивается штрафом и церковным покаянием[90], где господствует ужас и отвращение к суровости московских судов[91], где перешедшие из протестантства в православие немцы Гизель и Зерников занимают высокие посты в духовной иерархии и образование, полученное в Иезуитской академии в Риме, не служит препятствием к получению Кафедры в Академии киевской, где женщина — полноправный член семьи и общества, где гетманша в отсутствие мужа выдает универсалы, а полковница выдает проезжим охранные грамоты и снаряжает для них конвой; сотни дошедших до нас духовных завещаний свидетельствуют, как украинская женщина XVII в., распоряжаясь своим имуществом, почти никогда не забывала культурных и благотворительных целей. И может, ничто не оттеняет так ярко различия двух вариантов культуры, как бесхитростные воспоминания сирийского архидиакона Павла Алеппского, который, посетив сначала Украину в 1664 г. и пробыв в Москве целых два года, при возвращении домой опять через Украину в 1656 г. записывает в своем дневнике: «…Мы приехали к берегу Днепра и дали о себе весть в Киев… Как только вступили мы на эту цветущую землю, радость залила ваши души, сердца наши расширились и мы возблагодарили Бога. В течение двух лет, проведенных нами в Московии, словно замок висел у нас на сердце. Мысли наши были бесконечно подавлены, ибо в Московской земле никто не чувствует себя свободным и веселым, кроме тамошних обитателей. Каждый из нас, если бы ему отдали всю ту страну, не был бы счастлив и сердце его ее перестало бы тосковать. Напротив — в казацкой земле (на Украине) мы чувствовали себя как дома, ибо люди в этой стране приветливы и ласковы с нами, как земляки». Мы советуем кн. Трубецкому перечитать записки Павла Алеппского, этого несомненного почитателя Москвы, обласканного ее царем и. патриархом, чтобы удостовериться, что даже совершенно постороннему наблюдателю бросалась в глаза резкая разница между культурой Московии и Украины, разница, выходившая далеко за пределы литературного языка, музыки и живописи.
Смею утверждать, что эта украинская культура не была пересажена Петром на великорусскую почву; он заимствовал из нее только отдельные, так сказать формальные, стороны, точно так, как и с Запада он брал не внутреннее содержание европейской цивилизация, а ее внешние практические достижения:
Пусть в этих словах Мицкевича очень много желчи в злой иронии, но «украинизация» Петром великорусской жизни очень напоминала собою ее «европеизацию», т. е. опять-таки были использованы украинские силы (все архиерейские кафедры в Великороссии, кроме одной, были замещены украинцами), были приняты украинские учебники, заимствовано кое-что из литературного обихода — но и только. Для самой Украины этот отлив культурных сил на север наряду с запретительными мерами по отношению к украинской культуре (стеснение типографского дела и запрещение в 1720 г. печатать на украинском языке всякие книги), конечно, имел только отрицательные последствия. Украина постепенно урезается в своих политических правах, систематически планомерно истощается физически (копание каналов на севере и устройство укрепленных линий, изнурительные каспийские походы, тягостный для населения постой русской армии на Украине), происходило разрушение экономической самостоятельности края, подрыв его торговли и т. д. — все эти меры русского правительства в первой половине XVIII в. вели к тому, что Украина действительно становилась «глухой провинцией», а ее культура теряла способность конкурировать с теми достижениями, которые начала приобретать новая русская культура, развивавшаяся на севере при помощи украинских же сил.
Однако как не произошло «культурной украинизации Великороссии» в том широком смысле, который имеет в виду кн. Трубецкой, как не случилось «превращения украинской культуры в культуру общерусскую», так точно не произошло, по крайней мере до половины XIX в., утраты украинской интеллигенцией создания своей культурной особенности от великорусов. Можно было, разумеется, для украинцев XVIII в. занимать на имперской службе высокие посты, вплоть до канцлера, можно было делать в Петербурге служебную и литературную карьеру, но в то же время редкий из них забывал «отечество малороссийское» и свою принадлежность к «нации малороссийской». А что при этом можно было сохранять не только отчетливое сознание своей особенности, но и чувство культурного превосходства украинцев над великорусами, об этом очень ярко свидетельствует «История Русов», написанная, как теперь можно утверждать почти наверное, инспектором Морского шляхетского корпуса в Петербурге и членом законосовещательной Екатерининской комиссии, полтавским дворянином Григорием Полетикою.
Проф. Трубецкой проводит параллель между возрождением украинской литературы с конца XVIII в. и некоторым народным, если так можно выразиться, течением в литературе великорусской того же времени. Нам кажется, что сходство здесь очень отдаленное и чисто формальное: «Богатырь Елисей» Майкова, не говоря уже об «Энеиде» Осипова и Котельницкого, имеет своим источником далеко не те идеи и настроения, как «Энеида» Котляревского с ее гражданскими, национальными и сатирическими мотивами. Что касается до дальнейшего «параллелизма» в эволюции как русской, так и украинской литературы, то, если иметь в виду направление «гражданской скорби» в обеих литературах, приходится отметить, что русская литература эволюционировала в этом направлении не от Майкова, а от Радищева; украинская же литература в лице Шевченко как наиболее яркого выразителя оппозиционности ее направления смело может считать своими предтечами не только Котляревского и Гулак-Артемовского (его сатира на крепостное право «Пан и собака»), но и В. Капниста с его «Одой на рабство» (1787 г.).
Но дело в том, что движущим нервом украинской литературы были не одни только социальные мотивы, т. е. то, что давало по преимуществу пищу для русской «гражданской скорби»: само литературное возрождение украинское было одним из проявлений живучести украинской национальной и государственной традиции, т. е. того, что впоследствии со стороны русских получило наименование украинского сепаратизма (или же в более драматической форме — «мазепинства»), а украинцами мыслится как стремление к национальной и государственной независимости. Нельзя все суживать до понятия о языке: украинская литература — это не только все то, что писалось на народно-украинском языке, который постепенно преобразовался в литературный язык; русский язык в первой половине XIX века еще в большей степени, чем язык украинский, служит орудием для распространения идей украинского сепаратизма. Офицер русской службы Л. Мартос, размышлявший при гробе Мазепы в Галаце в 1810 г. о самостоятельности Украины, записал свои мечты в дневнике на русском языке. Конечно, по-русски беседовали между собой полтавские помещики 1820 — 1880-х годов, о которых русский мемуарист Михайлов-Данилевский[93] и немецкий путешественник Коль[94] записали, что они пылали ненавистью к «москалям» и мечтали о