вывернуться из сомкнутых рук Сергея. – Отпусти, раздавишь!
– Ой, вот только не надо строить из себя немощного пенсионера, – засмеялся Сергей, пытаясь этим смехом скрыть внезапную нежность, и благодарность, и… что там еще так сжимает мохнатой, твердой лапой душу и сердце… – Все равно никто не поверит, что тебе семьдесят!
– И все-таки мне семьдесят, Сережа, – грустно усмехнулся отец, потирая рукой грудь и морщась, словно от боли.
– Пап, ты что?!
Нежность и благодарность заслонили тревога и беспокойство – отец явно чего-то недоговаривал и хотел казаться бодрее и веселее, чем позволяло здоровье…
– А что? – с наигранным задором подмигнул сыну Леонид Сергеевич. – Устал малость, подумаешь. Давно на большую семью не готовил, без тренировки тяжело. Ну, пойдем!
Он подхватил два блюда с салатами и пошел в комнату, напевая свой любимый романс:
– Отвори потихоньку калитку…
Нет, нет, у него не может быть проблем с сердцем, успокоил себя Сергей. Он же врач-кардиолог! И все знает о сердечных болезнях. И сам себя вылечит, если что…
Промелькнула отдаленная, неявная мысль – это про чужие сердечные болячки отец все знает, а на свою закроет глаза, – но Сергей не дал этой мысли хода, взял со стола запотевший, холодный графин кедровки и понес к столу.
Ей все говорили, что она сильная и надо жить ради ребенка.
Никто – ровным счетом никто! – не понимал, не мог догадаться, допустить мысли, что она слабая, и жить только ради маленького Дим Димыча просто не может.
Не хочет.
Без Димки-старшего.
К чему просыпаться, если его нет? К чему дышать, говорить, двигаться, есть, спать и думать?
Все потеряло смысл с его смертью.
Все потеряло смысл.
Даже ребенок.
К чему ей ребенок, если Грозовский погиб?
Если от его улыбки, рук, глаз, шуток, – от его любви к ней, – остался лишь памятник на могиле… Белый мрамор, который – люби его, не люби – останется белым мрамором тысячи лет…
Вот бы люди были из мрамора… Хорошие из белого, плохие – из черного.
Надя ни разу не съездила на кладбище после похорон. Потому что Димки там не было.
Она придумала, что он жив, и ждала его дома – убирала к приходу Димочки квартиру, пекла пироги, варила борщи и ругала Дим Димыча, когда он разбрасывал игрушки:
– Сейчас папа придет, а у нас беспорядок!
– А когда он придет? – хныкал Димка-маленький.
– Скоро. Вон, слышишь, уже ключ в замке поворачивается…
Надя бросалась к двери, но звук поворачивающегося в замке ключа каждый раз оказывался иллюзией – борщи прокисали, пироги пропадали, мебель в квартире опять покрывалась пылью.
Время шло, а Грозовский не возвращался.
Он улыбался с портрета на стене – сиял глазами и словно говорил: «Подожди еще немного, матушка! Еще чуть-чуть… Ну что ж ты такая нетерпеливая!»
Надя ждала, с каждым днем все отчетливее понимая – он не придет.
Не обнимет, не поцелует, не наорет, не попросит поесть. Не отругает за глупую ревность. Не ужаснется новым ярким с тигриными мордами накидкам на креслах. Не скажет «ну и вкус у вас, матушка»…
Не, не, не…
Не воскреснет.
Осознание этого давалось с трудом. С дикой болью, которую не унимали ни снотворное, ни транквилизаторы, ни алкоголь.
Если бы еще Дим Димыч не спрашивал:
– Когда папа придет?
И не бежал к двери, услышав шум подъезжающего лифта, с криком «Папа!».
Как-то Надя, подхватив сына на руки, сказала ему:
– Папа умер.
– Заболел? – уточнил Димка-маленький.
– Умер. И… – «Улетел на небо», хотела сказать Надя, но не смогла, потому что…
Никуда он не улетел.
Его закопали в глинистой, рыжей, вязкой земле, которая к нему не могла иметь никакого отношения.
– Он не придет? – спросил Дим Димыч с недетской серьезностью.
– Я не знаю, – заплакала Надя, уткнувшись в ту самую накидку на кресле, за которую ее должен был отругать Грозовский. – Я ничего не знаю…
– Мы его подождем, мамочка, – погладил ее по коленке Дим Димыч теплой ладошкой. – Папа соскучится и вернется.
Легче самой умереть, в первый раз тогда подумала Надя. Чтобы рядом, в рыжую землю, под белый памятник…
В тот вечер она напилась снотворного – выпила все таблетки, какие были в доме.
А утром очнулась в больнице под капельницей.
Оказалось, Дим Димыч не смог ее разбудить и разревелся так громко, что прибежали соседи…
Вот тогда Надя в первый раз услышала, что «она сильная и должна жить ради ребенка». Это твердили все – Ольга, Барышев, девчонки из «Солнечного ветра», медсестры, врачи и еще кто-то – она не очень хорошо тогда различала людей…
В общем, умирать было нельзя.
А жить – невозможно.
И абсолютно бессмысленно.
Но все от нее чего-то требовали и ждали.
Требовали и ждали!
Агентство, которым надо руководить, Дим Димыч, которого надо гулять-кормить-развлекать, Ольга, которая доставала ее своими визитами и нравоучениями, подруги, которые требовали, чтобы она немедленно с кем-нибудь познакомилась и наладила свою личную жизнь.
Это было невыносимо.
И если раньше ей хотелось умереть самой, то теперь она убила бы всех вокруг – таких правильных, знающих, умных.
Эту вызревшую в ней злость, это отчаяние Надя научилась глушить.
Коньяком. Или виски.
Полбутылки горячительного делали ее существование если не сносным, то хотя бы менее страшным.
Ей снова начинало казаться, что Димка вернется.
Но действие спиртного заканчивалось, и она понимала – Димки нет, а значит, и ее – тоже.
С утра ее опять стали донимать, учить жизни, наставлять на путь истинный.
Приперлась бухгалтерша из агентства, по-хозяйски, не разуваясь, зашла в квартиру и, брезгливо сдвинув пустую бутылку из-под виски, разложила на столе бумаги. Надя, поморщившись, стала подписывать документ за документом в том месте, куда указывал длинный палец Нины Наумовны.
– Надежда Петровна, завтра заказчики приедут, проект утверждать будем, – зудела бухгалтерша, как надоедливая осенняя муха. – Вам бы прийти.
– Зачем? – Надя тут же пожалела, что задала этот вопрос – надо было кивнуть и не прийти, – чего проще?
– У нас заказы срываются из-за того, что клиенты хотят с директором переговорить, а вас нет.
Строгий палец бухгалтерши постучал по столу, вызвав у Нади приступ головной боли.