— А что тут понимать? Не ты случайно поволокла этого уебка Степанцова в… как ее… — Он прищелкнул пухлыми короткими пальцами.
— Ординаторскую, — подсказали ему из-за спины.
— Во-во. То-очно. Ординаторскую. Хотя он, Степанцовтвой, должен был сидеть возле Котла, Димона Котлова то бишь, которого на стрелке продырявили. Ведь давал он клятву Гиппо… потама?
— Гиппократа, — бесстрастно доложили ему из-за спины.
— Во-во. Ты, конечно, Катя, можешь ссылаться на то, что еще маленькая, что еще школу не закончила… ну да сама знаешь, что сейчас с пятого класса перепихиваются.
Я мутно смотрела на него. Скулы, широкие азиатские скулы Игоря расползались, как на экране плохого телевизора. Черно-белого.
— Давай его сюда, — пропел Хомяк. — Эта-а… медика этого, бля.
Помню, нисколько не поразилась виду Миши Степанцова, которого вытолкнули из-за спин бандитов и буквально швырнули на кровать рядом со мной. Миша был сильно избит. Измочален. Тогда я не поняла, а чуть позже, как на принтере, вынырнуло изображение: лицо, перекошенное гримасой боли и ужаса, до того распухшее и обезобразившееся, что сложно было сразу определить, кто это и сколько же, собственно, лет этому человеку. Потому что на висках его в слипшихся от крови и пота волосах поблескивали седые пряди, в кровавом оскале рта, затянутом мутной кровавой пеленой <нрзб> не было видно зубов <перечеркнуто> а из распухших, превращенных в две перекрученные жгутом тряпочки губ сочились беспомощные, повизгивающие звуки, срывающиеся в протяжные стоны.
Миша. Я определила его по наитию. Не узнала сразу — не узнала бы и вовсе. Впрочем, пояснили бы.
— Немножко помяли его, — снисходительно развалил рот в усмешке Хомяк. И начал говорить. Я его слова до последнего запомнила, иначе нельзя, такое помнить надо. Как говорится, кто старое помянет, тому глаз вон, а кто забудет — тому оба. Он пословицу эту очень любил.
А еще он сказал:
— Бывает. Но тут есть за что: он, как говорится, преступил клятву Гиппо… в общем, наказать надо. Из-за него Котел преставился. А это западаю — так относиться к своему долгу. В общем, мы побазарили на сходняке, решили: наказать нужно как следует. Тебя, соска, никто дрючить здесь не будет, тем более ногами хуярить и… как эта сука. — Он кивнул на труп Сивого, голова которого была утоплена в дыру в полу. — Нет. Мы не беспредельщики. Мишу твоего примерно накажем, как полагается, а тебя, соска, сильно трамбовать не будем. Ты, значит, подстилкой служить любишь? Впрочем, оно нормально: девка ты в соку, по паспорту еще обсоска водяная, малолетствуешь, но образом вышла и жопой с прочим хозяйством. Отработаешь, бля. Мы с тобой связываться не будем, на малолетках лавэ рубить не по мне, а вот в хорошие руки отдадим. Понятно, шалава?
Он ласково так улыбался, как будто не называл меня «соска», «шалава», а задушевно вкрадывался в душу «доченькой», «птичкой» и «рыбкой».
— А теперь все. Гриша.
Гриша подошел к Степанцову. В руке — бита, бейсбол, Ю Эс Эй. Коротко взмахнул. Никогда-никогда не забуду. Ему только два удара потребовалось. Мишкин череп только всхлипнул сиротливо, а я вдруг вскочила, сама от себя ничего подобного не ожидая, и вцепилась в этого Гришу. Он от меня лениво отмахнулся, я и боли не почувствовала. По руке попало, потом оказалось — два пальца сломаны.
— Гриша! — рявкнул Игорь. — Все, поехали. А ты, девочка, дома пока посиди. Придут за тобой, скажут, что надо. В мусарню не суйся. Сама знаешь, что от мусарни твоей семье никакого толку никогда не было.
Ушли. Я осталась сидеть, одежда оборвана, рядом Миша с проломленным черепом, изуродованный, да этот Сивый, ублюдок, на полу — окунулся в дыру, как в прорубь, да так и захлебнулся сырым воздухом подвальным.
Дома сидела три дня. Выйти боялась. В ментуру соваться в самом деле не хотелось. Знал этот Хомяк, что говорил: у меня дядя пожизняк мотает, да двоюродному брату за грабеж всунули пятерку. Вот тебе и интеллигентная семья. Отец при одном упоминании милиции багровел и трясся. И пил, пил.
Неизвестность, она вернее всего губит. Сказал бы этот Хомяк Игорь Валентинович <перечеркнуто> я бы не так трепыхалась. И не убить вроде собирались, и не искалечить, а что? «Трахаться любишь».
Как сразу не дошло.
Они сами мне ответили. Когда на четвертый день под суровую мамашину отповедь в лицей собралась и вывалилась из подъезда под шушуканье этих стары… <не дописано>.
7 марта 200.. г.
Тусовались в клубе «Три обезьяны». Шик-блеск, иммер-элегант. Фил-сутер припил и догнался экстези, а зубы еще не вставил, так что похож на вокалиста «Короля и шута» Горшка. Романа увел с собой какой-то жирный хряк Знала бы хрюшка, как к мяснику шла. Рома купил его фигуркой своей, от которой любой Сталлоне голливудский от злобы и зависти кровью кончать будет. I come blood, как поет ВИА «Cannibal corpse». (Музыкальные пристрастия Кати отличаются широким диапазоном: далее упоминается Моцарт, Брамс и Мусоргский с каприччио Паганини, а тут — жуткая блэк-группа «Труп каннибала» с композицией «Я кончаю кровью». — Изд.) Рома травил байки и острил. Сказал, что настоящий мужчина в жизни должен сделать три вещи: вырастить пузо, посадить печень, построить тещу. Единственный мужик, которого я, кажется, не готова бить под ребра ножом для колки льда. Хотя он и трахает жирную тварь, «маму». (Большой пробел, словно Катя оставила место для каких-то мыслей, но так и не предала их бумаге; далее идет огромный фрагмент одним и тем же почерком, явно написанный за один присест; почерк чуть торопливый, энергичный. — Изд.)
Вот!
Вот!!
Вооот!!
Я вмазалась винтом. Светло и ясно, как весенним утром после дождя. Приятный холод в шее. Короче: я его, «винт», единственный раз пробовала в детстве, как я называю свое блядство в Саратове, еще до переезда в Москву. Чувствую себя парящей на крыльях ночи, как какой-то тупой американский мультяшка. Ленка сопит… вот так хр-р-р… ффау-у… хр-р-р… фау!! Сопит-храпит. Первый раз мне легко, как будто провели липосакцию, но вместо жира выкачивали из меня свинец — ненависть, жуть, тревогу.
Ва-а-ау!!
«Винт», первитин, варил белобрысый Юлик один из ребят Романа. Приговаривал: берешь «федю», то бишь теофедрин, «салют», он же солутан, потом… рецепт варки я запоминать не стала, потому что у меня хорошая память на <не до-писано>
Давно не хотелось трахаться, а сейчас как будто афродизи <не дописано> хочу! А ведь думала, что никогда, никогда!.. Бывало, привезут тебя в коттедж… и скучно, и грустно, и некому морду набить… а тут <перечертуто> обычно влагалище ноет, воет, гудит, как будто туда стадо шмелей запустили, гудят, жалят… стадо, стая, рой — один хуй. Никого не надо, грязь и пошлость, не надо! — ком засохшей грязи в форме члена, ненавижу!..
А тут — нормалек, как говорит Рома. Рома. Он единственный. Я его… наверно, люблю. Нет, не любовь. Не любовь, потому что говорить о любви в приложении ко мне — это все равно что рассуждать о клубне картошки, который может зацвести. Но Рома — жаль, что его нет. Что он на вызове. Впрочем, это так, переливание из пустого в порожнее. Любви, видите ли, захотелось. Как будто не знаю, что любое светлое чувство ко мне действует как рвотное: я немедленно отторгаю. Не готова. Не могу. Вряд ли смогу. Только анестезия этих лет велика, велика… вряд ли будет больно, хотя бы вполовину так больно, как было.
Слова лезут, как муравьи из взрытого палкой муравейника. Читала Леонида Андреева, «Дневник