подойти ко мне — не пускала большая ограда. — Скоро придет тетя Саса, — утешала она. Собравшись с духом, я крикнул в ответ:
— Тебе показалось! Я не плачу!
— Значит, ты молодец, мужчина, — говорила она ласково, уходя в свой огород.
А я, чтобы подтвердить ее слова, напряг силы и стал что?то напевать. Вечер всегда был облегчением моей участи. Возвращалась с поля тетя Саса с невесткой, пригоняла корову. Все вокруг оживало. В соседних дворах были слышны голоса, мычали коровы, звенели ведра на дойке. Все, что я вечером видел и слышал, было как у дедушки Калятчерия в ауле. Но все было какое?то чужое — и люди, и тетя Саса, и ее двор, и другие дворы.
У меня была уже одна обязанность. Когда корову загоняли во двор, она норовила пройти мимо хлева в огород. Я должен был стоять с хворостиной и следить, чтобы корова шла в хлев, на свое место.
За этим занятием я не заметил, как появилась во дворе соседка.
— У тебя, Саса, хороший помощник. Он целый день стережет огород и вечером тебе помогает.
Это был тот же голос, который днем помешал мне плакать. Я застеснялся ее снова, как и днем. Мне казалось, что она меня выдаст. Но женщина стала говорить о другом. Она жаловалась на то, что ее дети подхватили чесотку и что серно. й мази нигде не найти.
Потом они уединились, когда тетя Саса пошла доить корову, и о чем?то говорили. Уходя, женщина как бы вспомнила:
— Сегодня, когда была на огороде, мне показалось, что твой мальчик плакал, но когда подошла поближе, оказалось, что он пел.
— Разве он маленький, чтобы плакать? Разве мужчины плачут?
— вопросительно — утвердительно сказала тетя Саса. И я понял окончательно, что лишаюсь возможности плачем облегчать свою участь. Отныне я должен все выдерживать, как мужчина.
В тот вечер тетя Саса была ко мне очень внимательна. Она чаще обычного разговаривала со мной, а в ее словах появилось нечто, что сразу почувствовало мое детское сердце, столько дней ожидавшее теплоты.
Когда вечерние дела были сделаны и мы поужинали, она снова приятно удивила меня:
— Может, пойдем к соседям, посидим немного, у них девочка маленькая?
Так начался перелом в моей затворнической жизни и постепенное вхождение в жизнь аула Адамий. На следующий день тетя Саса вернулась с работы раньше обычного, чтобы пойти со мной за коровой.
Впервые я шел по улицам этого аула. Мы миновали школу, магазин и вышли на огромную площадь посреди аула. Сюда пастухи пригоняли стадо. На площадь пришли за скотиной и старики, и женщины, и дети. Много детей!
Женщины и старики спрашивали тетю Сасу обо мне, и она им охотно объясняла: я — ее племянник, сын Аюба, которого и здесь хорошо знали. Меня гладили по голове, хвалили — правда, не знаю, за что.
Когда мы свою Зойку гнали домой, с нами шел мальчик, похожий на старичка. Его корова шла за нашей. Тетя Саса сказала нам, что мы должны дружить, что мы соседи. Мальчика звали Килим. Так я приобрел в этом ауле первого друга.
Килим был неразговорчивый мальчик, но я очень хотел с ним дружить и потому старался ублажать его всем чем мог. Теперь по утрам я не тосковал как прежде, не наблюдал за людьми, идущими от переправы, а сразу бежал по огородной тропинке к Килиму. У него было много сестренок и братишек, и они всегда хотели есть. Я приводил Килима и отдавал ему завтрак, который мне оставляла тетя Саса. С большим удовольствием я наблюдал, как он смачно уплетал его. В дальнейшем так и определилось: Килим играл со мной только за плату. Поэтому я всегда что?либо припрятывал для него.
Нашу дружбу прервала тетя же Саса — но не из?за завтраков, а из?за того, что Килим заразил меня чесоткой. Я весь покрылся бляшками, которые в определенное время неистово чесались. Приходи-'
лось их раздирать так, что я весь кровоточил, пачкал одежду.
Тетя Саса была чистоплотной хозяйкой. Проблема, вставшая перед ней в связи с подхваченной мной заразой, была не простая. Надо было тачку дров докатить до Усть — Лабы — а это восемнадцать километров, продать ее, на вырученные деньги купить мыла и серной мази.
Однажды с невесткой они отпросились у бригадира, запряглись в тачку, отправились в Усть — Лабу и вернулись измученные и уставшие, но с мылом и мазью.
Все, что делала тетя Саса, делала основательно. И лечить меня взялась основательно. По ее технологии надо было меня хорошо выкупать с мылом в холодных водах Белой. Это купание представляло собой настоящую экзекуцию. Тетя сдирала с моего тела чесоточные бляшки, тщательно намыливала, заводила в реку и заставляла окунаться. Я весь дрожал, не попадая зубом на зуб, издавал вопли, ибо говорить членораздельно не мог.
На каком?то этапе, еще далеком от завершения, тетя дала мне подержать мыло. Дрожащие мои руки уронили его в реку. Что было! Нет, тетя Саса меня не била, но она устроила на берегу настоящий спектакль гнева и обиды. Она то садилась на гальку — и задавалась вопросам, что теперь делать, то вставала, всхлипывая и вспоминая всю свою несчастную жизнь.
В конце концов добрались мы до дома.
Я остался недолеченный. Весть об утопленном мыле облетела округу, и когда я вечером шел за Зойкой — а это была уже моя почетная обязанность, многие, показывая на меня пальцем, говорили: «Это он упустил мыло, за которым бедная Саса аж в Усть — Лабу ездила».
Неудача не сломила упорство тети Сасы. Она вскоре в МТСе достала какое?то черное жидкое мыло, и оно воняло по всей улице, по которой его несли, и на весь дом, в который его заносили. Этим мылом и серной мазью она вскоре меня и вылечила.
Настала осень. К этому времени тетя Саса и ее невестка достигли немалых успехов в том, что они мне внушали постоянно: я не скучаю за мамой, потому что я уже большой, даже мужчина, я не хочу уезжать от них. Однажды, когда я вернулся с игр, по тому, как тетя спросила: «Ты хотел бы видеть маму?» — я сразу понял, что мама приехала. Она неожиданно появилась из другой комнаты, где пряталась, чтобы сделать мне сюрприз, и, улыбаясь, подошла. Я
стоял оцепеневший и смотрел исподлобья перед собой, не решаясь смотреть на нее. — «Ты не скучаешь, сынок?» — спросила мама.
— Да нет, не скучает. Разве он маленький, чтобы держаться за мамину юбку? — отвечала за меня тетя Саса.
Неожиданно для себя я ответил:
— Я тут всегда буду жить. Я никогда к вам не вернусь.
У меня даже появилась враждебность к маме: столько не приезжала, а теперь заявилась.
За мамой вскоре зашли родственники — они шли в Усть — Лабу, чтобы доставить маминому деду Салеху, находящемуся там в тюрьме, передачу. Она обещала на обратном пути еще зайти к нам.
Все время после ее ухода, где бы я ни был, мои глаза и уши были на страже: не вернулась ли мама? Не отходил далеко от дома. Но взрослые рассудили и на этот раз по — своему. На следующий день, вечером, тетя Саса рассказывала невестке — так, чтобы я слышал:
— «Его мать сегодня заезжала. Но я ей сказала: зачем Юру звать? Он все равно не хочет к ним возвращаться. И она уехала, чтобы не отставать от попутчиков».
Услышав это, я забежал и стал кричать: «Я не хочу, чтобы она сюда больше приезжала! Следующий раз я ее выгоню! Я вообще не хочу, чтобы у меня была мама!».
В тот вечер я нарубал возле сарая столько дров, что все потом удивлялись.
Позволю себе здесь выйти из потока воспоминаний на короткое время, взгляну на описанный небольшой период моего детства с позиций моих нынешних проблем.
Наверное, чувство одиночества, если оно преследует тебя почти всю жизнь, кодируется в психике с детства. Чувство одиночества сродни страху смерти. Удивили меня признания Ромена Роллана: «Думаю, никто не испытывал с такой остротой, как я, и притом уже с детства, это ощущение смерти, на котором зиждется жизнь и на котором зиждется детство».
Великий писатель — гуманист ошибается только в одном — в том, что никто, кроме него, с такой остротой не испытывал уже в детстве ощущения смерти и эквивалентного ему ощущения одиночества. Конечно, в детстве не осознаешь эквивалентность этих ощущений. Осознание ее пришло в ранней юности,