глянул на Воропаева тягучим задумчивым взглядом и вдруг улыбнулся. – Я, кажется, утомил вас, товарищ Воропаев?

– Нисколько, – почему-то совершенно успокоившись, ответил Воропаев. – Меня давно занимает вопрос, что значит Сталин для России, для тех народов, которые населяют эту землю.

Сталин постоял некоторое время, как бы обдумывая его слова, потом подошел к столу, поднял телефонную трубку:

– Принесите нам чаю.

Он принялся чистить и набивать наново трубку, делал это обстоятельно, с удовольствием. Потом тихо раскрылась дверь и появилась миловидная женщина с подносом. Стараясь не смотреть в глаза Воропаеву, она поставила перед ним стакан в тяжелом подстаканнике, наполненный дымящимся чаем, другой – напротив, а посередине – печенье и сахар. Едва она ушла, Сталин подошел к столу, но садиться не стал. Бросил в стакан два куска сахара, медленно помешал серебряной ложечкой. Воропаев тоже размешивал сахар, думая о том, как объяснить Сталину те сложные чувства, которые наполняли его. Сталин поднял стакан, хлебнул чаю.

– Вы сказали, что вас давно занимает вопрос, что значит Сталин для России, – наконец проговорил он, пристально посмотрев на Воропаева. – Что вы имели в виду?

– Прежде всего, попытку понять, что было предопределено, а что – нет. И почему?.. Я не оригинален. Многие пытались и пытаются делать это. Но каждый находит свой ответ.

– Вы нашли?

– Похоже, да.

– И в чем он?

Воропаев отпил чаю, потом еще. Ему нравилось заставлять Сталина ждать. Было в этом особое наслаждение.

– Знаете, я разделяю ту точку зрения, что Иуда стал предателем поневоле. Да, он предал Христа. Но если бы не его предательство, не совершил бы своего подвига Иисус. Любимый ученик Христа, Иуда был обречен так поступить. Это было его несчастье, его крест. – Он глянул на Сталина, тот задумчиво смотрел в сторону. – Иосиф Виссарионович, я думаю, что вы обречены были быть тираном.

Сталин устремил на него быстрый взор, опустил глаза и, отодвинув стул, сел на него. Небольшая рука мягко легла на зеленое сукно стола рядом со стаканом, облаченным в подстаканник.

– Да, вы были обречены, – уверенно продолжал Воропаев. – Вы тиран, потому что мы были готовы к этому. Вы тиран, потому что это в каждом из нас. Вы тиран, потому что каждый был в вас. Вы – наше орудие против нас самих. Это наш общий крест. Тяжкое наказание, которое мы уготовили сами себе. – Они встретились взглядами, и Воропаев не отвел глаза. – Я вовсе не оправдываю вас. Но я не могу оправдать и себя. Многие вас ненавидят. Так им легче. Я не могу ненавидеть вас. Я лишь ненавижу себя в вас.

Сталин хмуро молчал. Рука покоилась на сукне. Лицо было спокойно.

– Мне пора. – Воропаев поднялся, вышел из-за стола, прошел мимо занавешенных гардинами окон, остановился у двери. Сталин все также сидел за столом. Он казался совсем нестрашным – невысокий, усталый человек во френче, придавленный многими заботами, окруженный мнимыми и настоящими врагами, не знающий душевного покоя.

– Прощайте, Иосиф Вассарионович, – проговорил Воропаев.

Сталин повернул голову, глянул на него жестким взором. Кисть на столе сжалась. Небольшой кулак казался невероятно тяжелым.

– Вы уходите? – глухо прозвучал голос.

– Да. Ухожу. И не только я. Мы все уходим. Прощайте. Отворив большую дверь, Воропаев вышел в приемную, пересек ее, провожаемый бульдожьим взглядом того, высокого.

Он шел по длинным коридорам с незнакомым чувством. Ему казалось, что этот огромный дом не таит более опасности. Что прошлое уже не довлеет в нем.

У себя в кабинете он не задержался – надел плащ и взял дипломат. Охранник на выходе проговорил: «Вы опять припозднились». «Да, – ответил Воропаев и улыбнулся. – Работа».

Соборы за Ивановской площадью стояли, как и века назад. Золото куполов, подсвеченное снизу, спокойно светилось на черном бархате ночи. Тянулась в небо колокольня Ивана Великого. Было совсем тихо.

«Рано обольщаться, – подумал Воропаев, открывая дверцу машины. – Может быть, все еще только начинается».

IV. Каждому его мерой

Бог сказал: «Каждому его мерой отмерено будет. И ты получишь, что тебе положено». А он, переживший недавно ужас расстрела, ползавший полчаса назад (или, может быть, день? год? или секунду?) на коленях перед людьми с пистолетами, умолявший их не убивать ради его детей, твердивший, что он выполнял приказания, что он исправится – он поначалу не испугался предназначенного ему. Голос Бога был сочувствие. И доброта. Он лишь понимал, что сам заслужил то, что отмерено.

Это было невыносимо. Как резкая нестихающая боль, как черная безысходность. Хуже. Он не мог унестись туда, где обретали спокойствие, блаженство, где пребывали в радости, где правила Любовь. Он не был свободен. Невидимая сила удерживала его в этом громадном здании в три этажа, с долгими запутанными коридорами, с чутким подземельем. Он – вечный узник этого здания. Какая мука. Он сам виноват. Сам погубил свою душу. Кабы знать заранее, какою мерой. Он не знал.

Был еще один дом. Тот, где он был хозяином. Дом, о котором страшно вспоминать. Божий промысел выбрал для него этот. С какой опаской входил он сюда первый раз. Тогда еще мелкой сошкой. Каждый охранник мог остановить его, забрать. Зато как он чувствовал себя здесь после тысяча девятьсот тридцать восьмого. Когда он шел долгими коридорами под высокими округлыми сводами, с удовольствием видел, как разбегаются в стороны те, кто попадался ему на пути – машинистки, секретарши, скучные, с пугаными глазами служащие. Он не любил препятствий. Никаких. Ничто не должно его сдерживать. Ничто не должно мешать.

Лишь один человек стоит выше. Лишь одного человека он вынужден слушаться. Но и это можно преодолеть. Со временем. Он верит, что оно придет. Его время.

На самом деле он определяет главное. Страна подвластна ему. Вся огромная территория, на большой карте в его кабинете от одного края стены до другого, слушается его. Хотя и другое имя на устах. Но эта слава держится лишь его стараниями. Тот, кому достается она, тоже подвластен ему, тоже управляем…

Велика страна, но каждый под контролем. «Социализм это учет». Так говаривал тот, который лежит неподалеку, за надежной кирпичной стеной. Верная фраза. Но это он придал ей истинное содержание. У него учтен каждый человек. И эти вот, которые тут, которые разбегаются в боковые коридоры, жмутся к дверям, отводят глаза. И те, которые далеко отсюда, в жалких поселках в тайге или на далеких берегах, вон там у Ледовитого океана, где на карте веселая синь, и на Камчатке. Его люди следят и за первыми, провожая их с работы, присматривая за ними по месту жительства, следят и за вторыми, примечая все неосторожные слова, выявляя преступные замыслы. А за его людьми следят другие его люди. Так надежнее…

Все рухнуло. Все было ошибкой. Казалось, самая великая за все времена страна, самое надежное государство, какое можно было создать. Каждая мелочь была учтена – все служило великой цели. И что? Рухнуло. Все оказалось бессмысленно. И жертвы. И слова. И дела человеческие. Кого же винить, что затмило разум? Кого?

Бог сказал: «Пока будут помнить тебя, будешь прикован к дому позора твоего». Пока будут помнить. Сколько? Сто?

Тысячу лет? Это в той жизни трудно ждать. А в этой… Не объяснить словами, какая мука. Нет таких слов.

Невыносимо бесцельно бродить по коридорам, по кабинетам, проходя сквозь надежные толстые стены, старые дубовые двери, смотреть на людей, работающих или делающих вид, что работают, напыщенных, важных и не слишком, чаще всего запуганных, боящихся даже мыслей своих. Опять суета житейская. Вечная суета. Все это было. И будет. Он им не судия. Только себе. Только себя он вправе судить. Долгим, безысходным судом.

Он хотел быть подальше от суеты. Он спускался в подвал и ниже, в бомбоубежище, туда, где частенько

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату