— Может, на улице у меня получится лучше, — решила потянуть время Лавиния.
С террасы открывался вид на канал, а где канал, там и Эмилио. Он налегал на шест, судя по всему, затрачивая немало энергии, потому что нос гондолы здорово заносило. Но если он и напрягался, это не бросалось в глаза. Движения были совершенны, экономны. Никаких бесполезных жестов, пустопорожних усилий; в одном этом маневре был заключен тысячелетний опыт жизни на воде. Гондольер увидел Лавинию, снял черную шляпу и улыбнулся, грациозно перебираясь на корму своего челна. Там он сел. Обычно он улыбался, когда улыбались ему. Он вез вас туда, куда ему было велено. Он ничего вам не навязывал. Ничего от вас не требовал. У него не было вопросов, не было ответов. В любую минуту он был готов доставить вам удовольствие, исполнить ваше желание. Об этом говорило его лицо, жесты, сам облик, в котором смешались все чары детства, молодости и зрелости, смешались, но не растворились, сохранили свои черты.
— Смотри, какой видный парень, — заметил ее спутник.
— Да, многие говорят, что он видный, — согласилась Лавиния.
— Я бы даже сказал, очень видный, — повторил Стивен, словно все в этом мире становилось прекрасным или безобразным только с его одобрения.
— Нет, — сказала миссис Эванс, открыв рот, кажется, впервые за вечер. — Мы в Венеции долго не пробудем. — Она поднялась и выпрямила спину.
Они сидели на пьяцца. Ужин всех уморил, и хотя после него они как-то оживились — заиграл оркестр, то и дело в бокалы подливались напитки, — вечер явно не удался.
— Пора на боковую? — пробормотал мистер Эванс, проводя руками по жилету. Жилет как-то странно топорщился, и мистер Эванс встряхнул цепочку с часами, к которым пристал пепел, словно проверяя, в какую сторону увлечет пепел сила тяжести.
— Если Амелия пожелает, — чопорно ответила его жена.
— Пожелаю, — сказала Амелия.
Они разошлись, Стивен проводил Лавинию и ее мать до гостиницы.
— Не шутите с простудой, миссис Джонстон, — сказал он, когда они остановились возле двери. — Позвольте похитить у вас Лавинию на полчаса? Я хочу показать ей мост Риальто при лунном свете.
— Но маме надо помочь перед сном, — запротестовала Лавиния.
— Неужто я такая беспомощная? — возмутилась миссис Джонстон. — И едва стою на ногах? Когда ты так печешься обо мне, Лавиния, я чувствую себя старухой. Заберите ее, Сти, обязательно заберите.
И он забрал Лавинию.
На набережной за Риальто они стали свидетелями emeute.[36] Кто-то громко кричал, началась потасовка, посыпались удары кулаками, заалела кровь. Потрясенная этим зрелищем, — мужчины, жаждущие исколошматить друг друга, — Лавиния попыталась увести Стивена, но он задержал ее, заинтересовавшись технической стороной драки.
— Настоящий итальянец, — сказал он, имитируя дерущихся, — всегда бьет ножом снизу, вот так.
Лавинию охватила паника. Она почувствовала себя совсем беззащитной. Зловещий лунный свет открывал взору лишь тени и полумрак; полумрак под громадиной Риальто, полумрак в густой листве, что саваном окутывала дом Петрарки, полумрак среди гротескных фигур, которые спотыкались, поднимались и набрасывались друг на друга в полосе тусклого света, ковром стлавшегося над набережной.
Наконец Стивен уступил ее мольбам.
— Я рад, что посмотрел на это, — заключил он. Но Лавиния знала другое: в ее восприятие Венеции вошло нечто чуждое, нечто пугающе-ночное, чего не отогнать даже при полуденном солнце. Этим освещением, а вернее, затмением она была обязана Стивену и не могла ему этого простить.
На узенькой улочке им пришлось идти почти плечом к плечу.
— Лавиния, — заговорил он. — Я хочу задать тебе вопрос. Полагаю, ты знаешь, какой именно.
Конечно, она знала, и нежелание услышать его удесятерилось из-за тупости Стивена — нечего сказать, выбрал момент, ведь сейчас он ей неприятен больше чем когда-либо. Она молчала.
— Не знаешь? О чем бы я мог тебя спросить?
Лавинию всю затрясло: от упрямства, от злости.
— Ну хорошо, — сказал он, как бы стараясь облегчить ей задачу. — О чем я обычно тебя спрашиваю? — Он сжал ее запястье. Она была в состоянии, близком к истерике. — Давай поставим вопрос иначе, — предложил он. — Чего мне больше всего не хватает — каково на этот счет твое скромное, но иногда очень ценное мнение?
Терпению Лавинии пришел конец.
— Внимания к ближнему, воображения, всего на свете, зато самоуверенности хоть отбавляй, — выкрикнула она и разрыдалась.
В молчании они прошли через площадь мимо собора Святого Моисея, добрели до ее гостиницы.
— Спокойной ночи, — сказал он. В голосе его слышались слезы, и она возненавидела его еще больше. — Я не знал, Лавиния, что я тебе противен. Завтра я уеду, наверное, в Верону. Будь счастлива.
Он ушел. У комнаты матери Лавиния прислушалась. Оттуда не доносилось ни звука. Она пошла спать, но разные мысли будоражили ее, и примерно без четверти четыре она поднялась и достала свой дневник.
«Я бы ни за что не вышла за Стивена, но быть с ним жестокой я тоже не хотела, — писала она. — Не знаю, что на меня накатило. В ту минуту я не нашла других слов. Сейчас, по размышлении, я вижу с десяток фраз, которые выразили бы мое к нему отношение и никак его не обидели. А ведь он способен на сильные чувства, как и большинство людей без комплексов, которые за своим интересом к предмету не видят, что действуют людям на нервы. Я и вправду ему дорога, мне должны бы льстить его энтузиазм, желание сделать меня лучше — но нет, мне хотелось, чтобы он позволил мне катиться к дьяволу без посторонней помощи. Неужели мне предначертан именно этот путь? Вечером я уловила легкий запах серы, может, он и сейчас витает в комнате? Не сказать, что я была по-настоящему сердита на него, тут у него передо мной преимущество. Я разнервничалась, озлобилась, он же, боюсь, погрузился в истинно старомодную печаль, тяжелую и болезненную, от которой не спится по ночам, и не разобраться, откуда такая напасть. Да мне и самой не спится. Но тут причина другая: меня беспокоит собственная персона. Я так стремлюсь обелить себя, что мне даже не стыдно, стыд я как бы вывожу за скобки, отщипываю от него по кусочкам и даже начинаю им гордиться. Будь я человеком твердым, а не вылепленным из пластилина, мои отношения с людьми были бы простыми и верными, а так всякий раз приходится их подгонять под мои чувства. Люди не могут определить, как я к ним отношусь, потому что на самом деле — никак. Я вечно копаюсь в собственной душе, не знаю, как относиться к себе самой.
Похоже, я себя все-таки пристыдила, и мне стало легче. Но я совсем не хуже тех, кто не знает, на что направлять стрелы порицания. С какой стати глупость считать свойством тонкой натуры? Я ничуть не хуже оттого, что знаю свои слабости. Но я с содроганием думаю о завтрашнем дне — Стивен уезжает с обидой в сердце, самолюбие Эвансов уязвлено, мама недомогает, я могу найти поддержку только у Колинопуло — и, конечно, у Эмилио. Я почти совсем о нем забыла».
Опасения Лавинии не были беспочвенными. С утра, все еще оставаясь в постели, миссис Джонстон приняла сначала Стивена, потом Эвансов и наконец собственную дочь — та отправилась к парикмахеру в надежде найти у него приют и утешение. Но там против воли стала предметом последовательных и долгих целительных процедур, причем парикмахер навязывал их с редкой бестактностью.
Лавиния совсем приуныла, слушая перечень своих недостатков: волосы у нее сухие, хрупкие, питаются неизвестно чем, ломаются на концах, в общем, остаются на своем месте, как венецианские здания, — только из вежливости. Вспашка, боронение, посев, жатва — все испытал бедный скальп Лавинии, превращенный в поле битвы. На предложение подвергнуться дальнейшей обработке Лавиния ответила отказом.
— Мадам хочет потерять все волосы?
— Нет же, идиот, конечно, не хочу.
Сквозь мыльную пелену Лавиния попыталась сверкнуть глазами, но ничего не получилось — их