Оставив спутницу, она поспешила к гондоле. Там, откинувшись на подушку, спал мистер Колинопуло, он подпер было голову рукой, но голова оказалась тяжелее, перевесила. Эмилио тоже отдыхал на корме, однако, завидев ее, тотчас встряхнулся, принял молодцеватый вид, пассажир же его продолжал безмятежно спать, и возник смехотворный контраст. Лавиния и вправду засмеялась, даже захлопала в ладоши; вмиг исчезло чувство одиночества, желание обрести себя в каких-то сентиментальных воспоминаниях. Тьма, столь явственная и действующая на нервы в храме божьем, там и осталась, перетекла в день, была поглощена Эмилио и полностью забыта. Что-то, вспыхнувшее было в глубине ее сознания, теперь благополучно почило, и дух ее снова стал свободным. Она ощутила прилив сил, уверенность в себе и решила этим воспользоваться — пока настроение не исчезло.
— Миссис Колинопуло, — обратилась она к догнавшей ее спутнице, произнося забавную фамилию как никогда серьезно, — вы сказали, что я могу вас кое о чем спросить, помните?
— Нет, дорогая, к сожалению, не помню.
— Про гондольеров, — Лавиния продолжала парить, хотя уже почувствовала трепет неуверенности.
— Что именно? — поинтересовалась миссис Колинопуло.
Лавинии было трудно задать свой вопрос, и в этом уже содержался частичный ответ на него. Но отступать было поздно.
— Вы сказали, что семейные люди не… не вступают в определенные отношения с гондольерами, а несемейные вступают. Я хотела спросить, что вы имели в виду?
— Но, дорогая моя, — миссис Колинопуло хохотнула, — вы уже сами все сказали.
К горлу Лавинии подкатила тошнота. Ее словно унизили, изобличили в чем-то неприличном, будто она впервые попыталась украсть, и ее поймал на месте преступления карманник со стажем.
— Что я сказала? — пробормотала Лавиния. — Я ничего не сказала.
— Сказала, сказала, — возразила ее наставница. — Сказала, что некоторые вступают с гондольерами в определенные отношения. Правильно, вступают. Эти отношения обычно называют связью.
— А почему вступают? — глупо спросила Лавиния.
— Кто, дорогая? Дамы или гондольеры?
Господи, какое мучение — напрягаться в поисках ответа на этот вопрос. Она замешкалась, выбирая: дамы или гондольеры, дамы или гондольеры? Будто сама с собой играла в орлянку. Эти слова уже начали терять для нее смысл. Наконец она выдохнула:
— Гондольеры.
— Ну, — ответила миссис Колинопуло с заметным облегчением, — уверяю вас, они делают это не за бесплатно.
На обратном пути Лавиния не проронила и словечка, а в гостинице сразу легла, не притронувшись к дневнику. Ей нечего было сказать даже себе самой.
Но на следующий вечер она возобновила записи. «Жаль, что вчерашний день не выбросить из жизни, как я его выбросила из дневника. Хотела вообще о нем не вспоминать в этой исповеди. Она сплошной обман, подделка, в ней нет и строчки правды. Мое истинное „я“ проявилось в последние несколько дней: Лавиния, которая была жестока со Стивеном, накинулась на несчастного парикмахера, шокировала свою мать недостойными словами и усугубила ее нездоровье враньем, принудила двух милейших спутников обсуждать далекую от истины и гнусную сплетню, — это и есть я. Это дом, который построила подлинная Лавиния, и дом этот — настоящий хлев. Надо честно себе в этом признаться, именно хлев, а не величественный храм с колоннами, который просматривается сквозь сладенькие строчки этого дневника, но он выстроен на песке, это всего лишь обманчивый фасад, а за ним — пустота. У меня больше нет сил управлять своей жизнью, она словно порвала уздечку, вырвалась на волю. Она как бы сама по себе, я лишь иногда чувствую ее прикосновение, всякий раз такое болезненное. Люди взывают ко мне, но бесполезно — их зов не доходит до адресата. Лавиния Джонстон в начале этой недели перенеслась в мир иной, а особа, носящая ее обличье, — совсем другое существо, которое скорее плюнет вам в глаза, чем заговорит с вами. Очень легко говорить о себе в третьем лице, проще от себя избавиться. Вот бы изолировать мое новое „я“, упрятать эту незваную гостью в восковой гроб, как это делают пчелы! Когда сегодня утром я читала письмо от Элизабет, меня огорчило вот что: струны в моей душе на ее прикосновения теперь не откликаются. Конечно, мои друзья не скоро заметят перемену, не скоро еще я стану им такой чужой, какой уже стала себе! А пока любящим меня друзьям можно предложить забальзамированную Лавинию, пусть тешатся. В этой мысли нет ничего предосудительного: ведь мумиями когда-то торговали, в Мизраиме[38] бальзамами лечили раны, сам фараон был в восторге от бальзамирования. Я, конечно, не первая, кто в угоду условностям предлагает обществу лишь слепок с себя самой, и эти подставные, оставшиеся в прошлом фигуры были обществу куда милее, чем их сокровенное, подлинное „я“.»
Колинопуло наконец отбыли; отбыли, не вернув Лавинии имущественных прав на своего гондольера. Целый день ее так и подмывало обратиться к ним с петицией. Сто раз она облекала свою просьбу в удобоваримые формы. Надо, чтобы прозвучала эта просьба как бы между прочим, но в то же время напористо; Лавиния выдохнет ее, и это будет внезапное дуновение ветерка, от которого приходят в трепет цветочные лепестки. Она должна прозвучать как нечто само собой разумеющееся, должна так отлиться в предложение, чтобы не пискнула ни одна запятая. Надо, чтобы они почувствовали — она их просит об одолжении. Просит, но и приказывает, впрочем, она ведь приказывала им всегда? «Он будет мне напоминанием, — репетировала Лавиния, — видимым, ощутимым, осязаемым напоминанием о вашей доброте». Но как она ни переставляла слова, воображение рисовало ей один ответ: вульгарный смех миссис Колинопуло и одобрительное подмигивание ее мужа.
Они уехали до завтрака. Надо было действовать быстро. Консьержи слонялись по двое, даже по трое. Нужно позвать одного из них, любого. Держаться высокомерно не стоит, но и не надо показывать, что она его боится. Первый едва выслушал ее до конца и ответил: ее желание невыполнимо. В большом волнении она ретировалась в спальню. Вид у комнаты был заспанный, и оставаться в ней было выше сил Лавинии. Газеты в гостиной были надорванные, с загнутыми страницами и вообще трехдневной давности. Кругом валялись конверты, но ни листочка писчей бумаги. Она хотела закурить, но спички отсырели, а большая коробка, хоть и распахнулась как по волшебству, хоть и показала свету цитату из Спинозы, зажечь спички решительно отказалась. Но Лавиния упорствовала, она брала каждую спичку почти за головку, натерла палец серой, и когда пламя все-таки вспыхнуло, оно его немедленно ожгло. Лавиния вскрикнула, и все обернулись на нее. Она поспешно покинула гостиную, следя за своими действиями — какой походкой шла, как держала руки, как поправляла одежду. Ей хотелось, чтобы ее движения были движениями решительного человека; изображая крайнюю усталость, она плюхнулась в кресло, тут же встала, будто в голову ей пришла какая-то мысль. Затем она задала свой вопрос другому консьержу, на сей раз ответ был таков: подождите, вот приедет этот гондольер в гостиницу, сами с ним договаривайтесь. Никогда он не приедет. А приедет — кто-нибудь обязательно его перехватит. А не перехватит, не сумею ему объяснить, что мне от него нужно. Она представила себе эти переговоры: Эмилио в гондоле, она что-то кричит ему с берега, а у обслуги и гостей — ушки на макушке. Стать бы хоть на пять минут мамой! Она бы их живо привела в чувство! Их бы всех как ветром сдуло! А я с ними цацкаюсь, сюсюкаю — как-никак люди. Но они меня за это и презирают. Они точно собаки: ума хватает только на то, чтобы понять, кто их боится. Тут она услышала какой-то звук поблизости и подняла голову. Рядом с ней ставил пепельницу высокий меланхоличного вида консьерж, раньше она его не замечала. Элементарное внимание, но Лавиния растрогалась, даже слезы выступили. Она поблагодарила его, но он все нависал над ней, эдакая строгая услужливость. Тогда Лавиния еще раз закинула удочку. Да, он может вызвать Эмилио, надо только позвонить в traghetto.[39] Нет, это совсем не сложно.
Оказалось, однако, что и не просто. На свою стоянку Эмилио не вернулся, и, соответственно, найти его не смогли. Ее настроение то повышалось, когда появлялась надежда отыскать Эмилио, то падало, когда поиски оказывались безрезультатными. Домой к нему был послан мальчишка; но он все равно не появился. Наверное, загулял от щедрот Колинопуло, или ему опостылело быть гондольером, взял да и бросил это дело. Какие только версии не приходили ей в голову! Где он пропадал, она так и не узнала, но вечером ей