Неужели нельзя без этого обойтись? Вечно, если не перепела и манна, подумал Бердо, то пророк, возносящийся со скалы, или учитель, которому давно уже пора вернуться от отца, но он не возвращается, хотя и обещал…
Внезапно он решил, что предложит Матеушу — в театре, громко, при всех — другую тему картины: «Последняя беседа Сократа». Куда лучше изобразить сцену, когда философ, уже после того, как Ксантиппа с маленьким сыном покинут темницу и стражник освободит его от цепей, растирая ноющую ногу, начинает беседовать с учениками: «Что за странная это вещь, друзья, — то, что люди зовут „приятным“!» Либо другую сцену — по окончании дебатов: Сократ уже взял чашу, сказал, что сейчас помолится богам, дабы «переселение из этого мира в иной было удачным», а затем, как пишет Платон, «договорив эти слова, поднес чашу к губам и выпил до дна — спокойно и легко».
Там, по крайней мере, не было никаких чудес, размышляет Бердо, огибая огромную, как гиппопотам, кирпичную базилику Вознесения Пресвятой Девы Марии, а были только вопросы и аргументы. Правда, неубедительные — но кто знает, что есть за порогом жизни? Темная сторона нашей личности, поток рожденных подсознанием представлений, опасений и надежд. Ничего больше. И все же в беседе учеников с Учителем, который в афинской тюрьме выпивает смертоносную чашу, сперва всеми возможными способами попытавшись их убедить в бессмертии души, есть что-то возвышенное. Именно потому, что никаких чудес нет и в помине, происходившее там — единственно и исключительно — поединок ума с судьбой, от которой не убежать. Борьба с небытием, куда после смерти канет каждый из нас и где каждый пребывал до того, как сперматозоид отца соединился с яйцеклеткой матери. Лампа чувствует себя одинаково — и после того, как прикрутили фитиль, и перед тем, как к нему поднесли огонь.
Поскольку Бердо вышел из дому слишком рано, а до Свободного университета было буквально два шага, он, словно «Летучий голландец», кружил возле базилики, продолжая размышлять о «Последней беседе». Но из головы не шел разговор с Матеушем, и Бердо не мог не вспомнить, что вокруг Учителя в темнице собралось четырнадцать учеников. То есть ровно столько же, сколько юношей и девушек требовал от афинян доставлять ему на съедение Минотавр. Это не случайное совпадение: пятнадцатым, согласно легенде, был Тесей — освободитель, тогда как пятнадцатым из участников беседы в афинской тюрьме был Сократ. Тесей убил чудовище и вывел людей из тьмы лабиринта. Кого и что спас, оставив ученикам свое послание, Учитель?
Взволнованный этой неожиданной ассоциацией, Бердо решил, что вечером, когда все закончится, внимательно перечитает «Федона» и заглянет в кое-какие справочники и посвященные этому произведению Платона труды.
Чтобы дойти до Свободного университета, требовалось ровно три минуты, и Бердо, прибавив шагу, направился к порталу с мозаичными арабесками, приводящими на память архитектуру Альгамбры[63]. Пройдя через полицейский кордон, он трижды постучал в деревянную стилизованную дверь и тут вспомнил фразу, которую Сократ произнес перед смертью: «Много тирсоносцев, да мало вакхантов». А когда дверь приоткрылась, еще и это: «Ну, пора мне, пожалуй, и мыться: я думаю, лучше выпить яд после мытья и избавить женщин от лишних хлопот — не надо будет обмывать мертвое тело».
Можем ли мы сейчас оставить Бердо? В эту важную минуту, на границе двух миров? Исполненного решимости и одновременно колеблющегося? Уверенного в себе, хотя, как никогда прежде, раздираемого сомнениями? Еще размышляющего о словах, прозвучавших во время последней беседы Сократа с учениками, но уже думающего о том, спросит ли его господин Хатамани об аль-Каиме, Исполнителе повелений Аллаха, который явится в мир, чтобы подготовить его к Кийаме — Воскресению — и установить царство справедливости.
Я чувствую, что в этом месте твое терпение иссякает, ты передвигаешь мой мейл вперед, чтобы побыстрее добраться до их беседы о таинственном имаме шиитов, который по прошествии заповеданных Пророком семи циклов явит наконец миру свое настоящее Имя. Однако я предпочитаю пока не переступать вместе с Бердо порога Свободного университета — пусть в одиночку переступит порог тяжелой двери, которая со страшным грохотом за ним захлопнется.
Гораздо большего внимания теперь заслуживает оставленный уже неподалеку от Яффских ворот Давид Робертс: меньше чем через полчаса, в свете послеполуденного солнца, он начнет зарисовывать базилику Гроба Господня. Однако вначале на минуту задержится перед башней Давида — в те времена она была гораздо ниже, чем сейчас, почти на четверть своей высоты засыпанная песком пустыни. Робертс на этот раз далек от мыслей о Библии: ему и в голову не пришло вспоминать захват Иевуса[64] примерно за тысячу лет до рождения Христа. Глядя на стену башни, камни в которую укладывали попеременно римляне, греки, персы, крестоносцы и мамелюки и которая представляет собой уникальную шахматную доску эпох, он вспоминает начало собственного путешествия по Святой земле. Восьмого февраля 1839 года они с Пеллом и Кинниром, все трое в арабской одежде, с хорошо вооруженной охраной и слугами, отправляются из Каира на восток. В их караване два десятка навьюченных грузом верблюдов. Робертс недоумевает, почему утро такое холодное: пока солнечные лучи не нагрели воздух и море песка до сорока с лишним градусов, он продрог до костей. Через девятнадцать дней они доберутся до Акабы на берегу Красного моря. Именно там, у костра под звездным небом, Робертс услышит арабское слово
На первом плане литографии мы видим троих мужчин в турецких одеждах возле небольшой плиты, на которой стоят кальян и две коробочки — вероятно, с табаком. В запечатленный Робертсом момент мужчины не курят. Один из них, изображенный в профиль, держит в руке длинную трубку с чубуком. Второй стоит к нам спиной. Только третий, облокотившийся на балюстраду, смотрит в сторону рисовальщика, как будто, на секунду оторвавшись от беседы с друзьями, пытается понять, что здесь делает странный человек с альбомом на коленях. Подушка и коврик рядом с плитой свидетельствуют, что это их постоянное место для курения кальяна.
Лишь на втором плане слева, чуть ниже, виден забитый народом двор, два характерных стрельчатых портала входа, сплющенная в результате пожара 1808 года башня базилики, а за ней — на третьем плане — купола и минареты. Если б не толпа на площади, базилика Гроба Господня выглядела бы печальной заброшенной развалиной в эклектическом, то ли романском, то ли византийском, то ли готическом стиле. Тени на литографии не позволяют точно определить положение солнца. Скорее всего, Робертс, рисуя, не думал о времени — весьма вероятно, он размышлял, не странно ли, что внутри базилики (где он уже вчера побывал) все самые святые места расположены так близко одно от другого. Темница, в которой Иисус провел ночь перед казнью. Голгофа, где было совершено преступление. Камень помазания. Наконец, гроб, откуда Спаситель через три дня восстал.
Стало быть, Иисус, когда его вывели отсюда на via dolorosa[65], совершил круг по улочкам Иерусалима и вернулся туда же — чтобы умереть и быть положенным в гроб, который высек в скале добрый Иосиф Аримафейский.
Главное здание на эскизе уже закончено. Давид Робертс, штрихуя фигурки перекупщиков во дворе, вспоминает книжицу неизвестного автора, которую перед путешествием в Египет, Сирию и Палестину подарила ему дочь. Из множества прочих материалов, карт, описаний обычаев, памятников старины, советов касательно финансов и гигиены эта публикация, пожалуй, запомнилась ему лучше всего. Называлась книжка «Лжемессии», и рассказывалось в ней отнюдь не о расплодившихся в ту пору чудо- целителях, месмеристах, теософах, а о евреях. Точнее, о тех представителях избранного народа, которые — вопреки здравому смыслу и логике — сами называли себя мессиями уже спустя много веков после смерти