сцене и внезапно, будто сойдя с рельсов, свернул к столу.

— Позвольте сказать вашему преподобию пару слов с глазу на глаз, — наклонился он к белой сутане.

Это было похоже на исповедь: в углу шептались, стоя друг против друга, двое мужчин, причем голос Матеуша с каждой фразой звучал все громче и отчетливее. Вряд ли Монсиньоре настаивал на участии в фотосессии, однако он явно хотел услышать логичное объяснение щекотливой ситуации, и тут-то они не могли найти общий язык. Несколько раз была произнесена фамилия Инженера, потом Матеуш отчеканил, что встреча носит дружеский и частный характер, и, наконец, повысив голос, сказал: «Ваше преподобие даже для Иуды не годится!» На том, разумеется, разговор окончился. Монсиньоре напоследок пробормотал: «Кое-кто еще у меня попляшет!» — и в сопровождении своих ассистентов направился к выходу. Матеуш, уже едва сдерживая ярость, бросился за ними вдогонку, заставил юнцов вернуться с порога и, указывая на коробки с вином посреди стола, крикнул: «Забрать немедленно!»

Потом еще с минуту постоял на сцене, видимо не очень зная, что делать дальше.

— Ставь свет, — в конце концов бросил он фотографу и выбежал из зала.

— Надеюсь, Матеуш не станет перед ним извиняться. — Недоверчивость Мачея Кужавы никого не позабавила. — И чего за ним помчался, когда уже столько наговорил?

Фотограф вторично попросил всех занять места, однако заставлял каждого по сто раз пересаживаться: этот — сюда, тот — подальше, нет, пожалуй, все же сюда. Освещение тоже поминутно менялось — свет делался то очень ярким, то рассеянным. Я в конце концов оказался — если смотреть от объектива — вторым слева, между Яном Выбранским и Ежи Зайонцем.

От ослепительного луча софита я зажмурился, как в тот день в Иерусалиме: был месяц тамуз, с которого начинается жара. Я вышел из конференц-зала, когда профессор Аристотель Деметриос уже заканчивал свой доклад, посвященный всего одному папирусу, знаменитому Relegatio in Oasin[105] — посланию пресвитера Псеносириса к пресвитеру Аполлонию, которого Псеносирис называет «возлюбленным братом во Христе» и которому сообщает о прискорбных событиях: могильщики принесли в Тоето женщину по имени Политике, ту самую, что «по распоряжению наместника была изгнана в Оасин».

«Когда прибудет ее сын, Нейлос, — пишет пресвитер Псеносирис пресвитеру Аполлонию, — он расскажет тебе о том, что с ней сотворили». Вероятно, Политике не снесла пыток во время дознания и уже на пути в ссылку — из Александрии в Оасин — умерла; должно быть, ее забальзамировали и в таком виде, согласно приказу верховных властей, отправили на место назначения. О том, что с ней сделали, мы уже никогда не узнаем: сын Политике Нейлос, по-видимому тоже христианин, исчез в пустыне, подобно другим персонажам этой загадочной драмы, самое позднее в начале четвертого века; на конференции я услышал, что папирус был найден в начале двадцатого, стало быть, тысяча шестьсот — тысяча семьсот лет он пролежал, законсервированный песками пустыни; профессор Аристотель Деметриос ссылался, в частности, на статью нашего ученого, Адама Лукашевича, открытия которого, касающиеся женщины по имени Политике, пролили новый свет на эту историю: возможно, несчастная была вынуждена в наказание за свою веру (такое наказание часто применялось) заниматься проституцией — в этом случае ее гибель приобретает особые черты.

До отъезда в аэропорт оставалось семь часов. Мне хотелось в последний раз пройти по старому городу, взглянуть с башни Давида на купол базилики Гроба Господня, дойти до дома, где состоялась Тайная вечеря, посмотреть на Масличную гору и долину Кедрона, постоять перед Армянской апостольской церковью — я чувствовал, что вряд ли еще когда-нибудь все это увижу, и пожертвовал заключительной частью доклада об одном из самых знаменитых папирусов ради того, чтобы попрощаться со святым городом, залитым резким, слепящим светом полуденного солнца. Как я уже сказал, был месяц тамуз — вторая половина нашего июня; казалось, пустыня Негев своим горячим дыханием заполняет улочки всех кварталов: еврейского, арабского и христианского; добавлю еще, что на обратном пути, у Яффских ворот, где я взял такси, чтобы доехать до гостиницы, я купил у уличного торговца сувенирами длинный узкий постер с видом Иерусалима — цветную репродукцию рисунка Давида Робертса; открыв глаза на малой сцене нашего театра, я подумал, что Робертс был великолепным рисовальщиком. Теперь ты уже знаешь, где я находился во сне, когда ты разбудила меня телефонным звонком.

Матеуш ввел Двенадцатого. Казалось, он явился из другой сказки: голубой воздушный шарик в сочетании с элегантным костюмом и темными очками придавал его облику что-то странное, тревожное. Войдя, он поклонился присутствующим, пробормотал едва слышно: «Слава Иисусу» — и молча сел, куда указал Матеуш.

— Ты не велишь ему снять очки? — спросил у Матеуша фотограф.

— Нет, так хорошо.

В этот момент Двенадцатый снял темные очки. Посмотри на его улыбку — я посылаю тебе фотографию. Обрати внимание: уголки губ приподняты, но взгляд застывший, то есть, я хочу сказать, глаза не улыбаются. Матеуш задал нам жару: заставлял бесконечно меняться местами — и освещение при этом постоянно менялось. То и дело вспыхивал блиц. Созрел ли уже тогда в голове Двенадцатого его план? Вряд ли. Все указывает на то, что он действовал спонтанно, под влиянием внезапного импульса. Да и в кого ему было стрелять в том зале, за покрытым белой скатертью столом? Возможно, если бы кто-нибудь из нас — когда съемка уже была окончена, когда помреж принес вино и мы, разбившись на группки, стояли и разговаривали — задержал Двенадцатого, трагедии бы не случилось. Но он незаметно вышел. Около вокзала сел в автобус, который отвез его к дому на холме. По-видимому, когда мы собирались в кафе «Маска», он стоял на берегу озера. Там, в зарослях пижмы, увидел женщину с сигаретой в зубах и бутылкой в руке. Неизвестно, заговорил ли он с ней. Скорее всего, узнав в ней Великую Блудницу, дважды выстрелил почти в упор; затем, окрыленный сознанием исполненной миссии, решил, что теперь может вернуться в дом на холме по озеру, по воде. На следующий день около полудня пожарные выловили его тело возле выходного шлюза. Течение несло труп, пока его не задержала решетка. Но это случилось позже. А днем раньше, сидя среди нас за длинным столом, где центральный стул так и остался незанятым, он, вероятно, почувствовал, что происходит то, о чем ему говорил голос.

— А сейчас еще один снимок, последний. — Матеуш подошел к штативу. — Полностью выключаем свет, вот так, а теперь попрошу не шевелиться, пока не погаснет вспышка.

Я сидел, как и раньше, между Выбранским и Зайонцем. Свет гас медленно, плавно: я еще успел увидеть в левой кулисе лицо Новика — не знаю, пришел ли он только сейчас, на эту последнюю сцену, или уже давно за нами наблюдал; впрочем, это не имело значения. В зале воцарилась тьма египетская, внезапно разорванная вспышкой блица.

— А где Иисус? — спросил кто-то не очень громко.

Свет не загорался еще долго. Мы неподвижно сидели в кромешной темноте, и никто не сказал ни слова.

,

Примечания

1

Мачей Свешевский (р. 1950) — известный польский художник, живописец и график. Основные мотивы его творчества — смерть, страдание, время и материя, бренность и абсурд существования. Работы Свешевского можно увидеть в музеях Польши, Европы и США. Картина «Тайная вечеря», вокруг которой строится сюжет романа Павла Хюлле (где художник назван Матеушем), выставлена в костеле Святого Иоанна в Гданьске.

Вы читаете Тайная вечеря
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату