— Майер тебя умыкнет.
— Может быть.
— Вы поженитесь?
— Конечно. Вы все приглашены.
— Слушай, я так рада, — всхлипнула Губендорф, — ужасно рада! Ты такая счастливая, такая красивая, а я… самая уродливая, самая толстая, самая несчастная на свете.
— Голубушка, придет и твое время.
— Ты уверена?
— Ну разумеется. Поверь, мы ждем от любви чересчур многого. На самом деле от нее только проблемы.
— Как мило!
— Я утоплюсь!
— Утопишься?
— Глупышка! Я не могу
— Позвони ему!
— Ты что, не понимаешь?! Пальцы цепенеют! С оцепенелыми пальцами я провалюсь! И тогда все мучения, выходит, были напрасны. Представляешь, — хихикнула Мария, обхватив ладонью черный микрофон трубки, — когда я думаю о нем…
— Да?
— Электричество, голубушка! Этот человек — сплошное электричество! Придется письменно просить его оставить меня в покое.
— Ты сошла с ума?
— Я не хочу отказываться от фортепиано.
— Так играй!
— А Макс? Что мне делать с электричеством?! Только в омут, другого выхода нет.
— Ты такая сильная, Кац, дорогая. Мне до тебя далеко.
— Рано или поздно это произойдет с каждой.
— Не со мной. Я попросту слишком толстая.
— Скоро будешь так же несчастна, как я.
— Правда?
— Правда.
— Спасибо тебе.
— Целую.
Половой акт! В выложенной кафелем холодильной камере! Женщина стоит на четвереньках, как течная кошка; глаза у нее пустые, слепые от похоти, а парень, который берет ее сзади, так далеко запрокинул голову, что над грудью виднеется только шея, жилистая шея до подбородка. Свиные туши висят на крючьях мордами вниз, тянутся наискось через все помещение как дымящаяся завеса, за которой прячутся любовники. И все же мясничиха, стоя на коленях, должна бы заметить, что ей и парню грозит опасность, смертельная опасность, потому что справа, на переднем плане, втиснувшись в нишу, караулит великан, с блестящим топором в руке, — мясник! Мария сглотнула. Потом с видом знатока отступила на шаг-другой от мольберта и сказала:
— В самом деле, весьма впечатляет.
— Вы не дочка того еврея из особняка?
— Верно, — сказала она. — Мария Кац.
— Чему обязан такой честью?
— Вчера вечером я рассказала папa, сколько разговоров у нас в гимназии об этой картине.
— Сигарету?
— Я не курю, спасибо. И папa объяснил мне, что такое искусство. А впрочем, дайте-ка сигаретку.
Художник чиркнул спичкой.
— Первая?
Она покачала головой. Господи, первую она выкурила за молочным стеклом «Модерна», вместе со стюардом, но художника это не касается. Она выпустила дым в потолок.
— Недурно. — Приступ кашля. — Я играю. — Новый приступ кашля. — На рояле. Скоро у меня встреча с великим Фадеевым.
— В таком случае мы коллеги.
— И папa тоже. Он мой учитель. Когда я фальшивлю, все уши мне просвистит. Ради искусства, твердит он, надо жертвовать всем. До последнего. Собою. Своей любовью.
Художник кивнул. Интересно, Перси — настоящее его имя? Вряд ли. Этот человек сам себя окрестил, а теперь вознамерился под своим артистическим именем объявить войну мяснику. На нем был закапанный краской, правда элегантно приталенный тиковый костюм, по возрасту он, пожалуй, чуть старше Макса. Оглядев ее с головы до ног, он вытащил из-за какого-то матраса блокнот, а из ниши — пастельные мелки, нашлись у него и бутылка скверной водки, и чашка без ручки, пахнущая скипидаром, но ей необходимо выпить глоточек — Перси сидел сейчас в обшарпанном кожаном кресле, с сигаретой в зубах, и набрасывал ее портрет. Что-что?
— Только три верхние пуговки, — мягко сказал Перси.
Ей стало плохо. Все бешено кружилось перед глазами. Художник, делающий набросок, горшочки, мольберт, холодильная камера, мясничиха, парень. Он берет ее
Далеко после полуночи Перси прислонил набросок к картине на мольберте.
— Ну, — спросил он, — как вы себе нравитесь?
Она обомлела. Какая улыбка! Так ново… слегка бесстыдно… но довольно волнующе: Мария Кац, артистка!
В ателье вдруг опять закипела работа: папa сочинял ей костюм для большого выступления в консерватории. Он сосредоточенно сидел за чертежной доской, потом переносил фасон на ткань, вырезал детали и сшивал на живую нитку. Когда оставался доволен, Луизу отсылали в подвал, и вновь, как перед отъездом в эмиграцию, оттуда доносился стрекот «зингера». Накануне поездки в столицу абитуриентка впервые примерила новый гардероб. Зеркало в передней как будто бы осталось довольно: черные туфельки, черные чулки, черная юбка и белая блузка, но главный штрих — черный берет, надетый набекрень на локоны.
Генеральная репетиция — поднять занавес!