только ей, ей одной. Мода вуалирует. Мода скрывает. Чем герметичнее фасад, тем таинственнее внутреннее содержание. Вот так. Готово. Нажав на резиновую грушу пульверизатора, Перси окружил ее искристым облачком духов, парикмахерская накидка, шурша, соскользнула с груди, кресло, пыхтя, опустилось, женщина в зеркале встала, шагнула в жизнь и к кассе.
— Сколько я вам должна, дорогой мой?
В сумочке куча всякой ерунды, губная помада, карандаш для век, неоплаченный счет, пудреница, но, увы, — какой ужас! — денег в кошельке нет.
— Можно, я заплачу в следующий раз?
Его бедро небрежно выпятилось вперед, задвинуло ящик кассы.
Она одарила его улыбкой, или наоборот, скорее наоборот, сперва улыбнулся Перси, потом она. Может, стоило бы все-таки вспомнить вернисаж? Конечно, своей речью Майер прикончил мечты Перси об артистической карьере. Он стал для городка не Пикассо, а Фигаро. Но его руки, набросавшие карандашный портрет юной Марии, а позднее написавшие ее молодой женщиной у озера, продолжали работать. По- прежнему изгоняли преходящее, фиксировали мимолетное, придавали волнам долговечность. И это касалось даже собственной его персоны. Он не стеснялся слегка подрумянить щеки, красил волосы и так умело укладывал пряди справа веером через всю голову налево, что даже хватало на несколько локонов — будто за ухо засунут букетик черных роз. Нет, незачем обсуждать возвращение Перси к приобретенной профессии. Старые раны давно зарубцевались. Раньше он ее рисовал, впредь будет причесывать.
— До следующего раза, — сказала Майер, закрыла крокодиловую сумочку, на прощание помахала пальчиками и позволила маэстро открыть ей дверь. — Удачного дня!
Мария распахнула ставни, закрыла окно, подняла руки, взялась за гардины, и тонкая, прозрачно- белая ткань с легким шорохом сомкнулась у ног. Таков был ежеутренний ритуал, повторявшийся у каждого окна. В лиственном ковре, укрывающем южную стену дома, жужжало лето, но в окрестном пейзаже уже сквозила усталость, легкая осенняя расслабленность. Рыбой пахнет? Нет, ни капельки, хорошая погода еще постоит, а стало быть, самый важный вопрос — что надеть? — можно считать решенным. Сегодня вечером она наденет на торжество узенькие брючки.
Она поспешила в ванную, припудрила щеки, поплевала в тушь (эту хитрость она переняла у Перси) и тщательно накрасила ресницы. 29 августа, день ее рождения. Мария знала, что ей предстоит. Когда в дверь позвонят, Луиза поспешит открывать, встретит курьера с цветами, радостно всплеснет руками.
Каждый раз ко дню рождения Макс дарил ей букет роз, по розе за каждый год.
Гм, что за признание? Что за банальная, унылая, скучная истина! Разумеется, она стала на год старше, в каждый день рождения становишься на год старше, таков порядок вещей, разве нет? Она растерянно смотрела на белую страницу и на свои пальцы, сжимающие авторучку. Как быстро все проходит, до ужаса быстро. Кажется, только вчера она сидела в Генуе на причальной тумбе и в одночасье почувствовала, что значит быть крохотной песчинкой в этой беспредельной гармонии, которая заключает в себе все — прекрасное и жуткое, приходящее и уходящее.
Звонок в дверь.
Курьер, пунктуальный, как всегда.
Мария слышала, как Луиза подошла к двери и радостно всплеснула руками. Немногим позже трехколесный фургончик укатил прочь, а Луиза, сияя как майский жук, положила шуршащий букет на застланный газетами стеклянный стол.
— Красивые, правда?
— Да, — ответила Мария, — у нас в парке сотни таких.
Год продолжался, по утрам лежал туман, вечера были полны прохлады, в городке продавец жареных каштанов сменил мороженщика. Но то была иллюзия. Под лохматой шапкой продавца каштанов виднелись те же черные кудри, что и под соломенной шляпой мороженщика. Красивый итальянец был как бы собственным близнецом. Вместе с ароматом жареных каштанов он принес на площадь зиму, а шарманочным наигрышем тележки с мороженым возвестит в марте о приходе весны: бим-дидель- дидидель-дам, туту-титуу!
Никаких перемен?
Почему же. В кино каждую неделю новая программа, одежда стала ярче, на улицах прибавилось мотороллеров, а протоколы заседаний правления, которые прежде писали от руки, теперь печатали на машинке, в трех экземплярах.
Машинку, марки «Ундервуд», Майерам выдали со склада национального партийного центра, где покуда отсиживался д-р Фокс, в подвалах без окон. Он чинил множительную технику и запасался терпением, полагая, что рано или поздно его подстрекательские статьи из мрачных времен будут забыты.
Теперь Мария часто сидела в курительной, печатала Майеру протоколы либо письма в банк. Банк оставался любезен, даже очень. Из чистого человеколюбия? Едва ли. Наверняка с некой задней мыслью. Либо рассчитывали таким образом попросить прощения у старика Каца, которым во время войны грубо пренебрегали, либо наперед прикидывали, что д-р Майер, униженный протоколист, в один прекрасный день все-таки пойдет в гору. Как бы то ни было, проблем с банком у них не возникало, цены за квадратные метры росли, и от квартала к кварталу приозерный участок дорожал.
Папa до полудня оставался в постели, а когда спускался вниз, не трогал ни газету, ни вареное яйцо, которое Луиза держала горячим в матерчатом гнездышке. Но под вечер он частенько заходил в курительную, устраивался в мягком кресле и выкуривал свою гаванскую сигару. И тогда все было как раньше: пальцы Марии летали по клавишам, а когда в конце строки раздавалось веселое «дзинь!», старик тихонько свистел.
Однажды вечером, когда он мирно уснул, она выдернула из машинки протокол, вставила новый лист и наконец-то написала письмо, которое нужно было написать еще несколько месяцев назад, — письмо Фадееву. Просила его запастись терпением и обещала при первой возможности возобновить уроки фортепиано. К ее удивлению, три недели спустя пришла перепачканная маслом открытка:
Теперь они хорошо знали друг друга. Мария знала майеровские шумы: жевание за столом, сопение в постели, храп, когда он крепко спал, бульканье в ванной; а Макс знал ее причуды: вечные опоздания, слабость к шляпкам, нейлоновым чулкам, высоким каблукам или темным очкам а-ля Голливуд. Она страдала от его капризов, он — от ее холодности. Он упрекал ее в том, что она придает слишком большое значение формальностям, а она его — в отсутствии эстетического чутья. Он обзывал ее модной куклой, она жаловалась Луизе, что у него нет чувства стиля. Она любила примерить у портнихи новую осеннюю коллекцию, он же упорно носил одни и те же брюки или ботинки.
Кошмар, верно? Тот самый Майер, который хотел управлять страной, похоже, был не в состоянии купить себе новые брюки. Приходилось вести его в магазин, но, как только они входили в отдел готового платья, начиналась сущая беда. Пока она, внучка великого Шелкового Каца, здоровалась с хозяином, Майер хватал с вешалки первые попавшиеся брюки и опрометью бежал в примерочную, задергивая за собой шторку, словно за ним гналась свора собак. На худой конец она еще готова понять, что политик-демократ не желает шить костюмы на заказ. Что он, так сказать, из солидарности с большинством довольствуется готовым платьем. Ей вполне понятно и что тесноватый пояс ущемляет его достоинство — это вполне по-