В мансарде была комнатушка без штор, без ковра. Мария любила забираться туда. Когда смеялась, смех отдавался эхом, когда танцевала, половицы поскрипывали. Под кроватью лежал большой старый чемодан — с латунными уголками, с потемневшей кожаной ручкой. А вблизи можно было учуять сокрытые в нем таинственные миры — пыль проселочных дорог и креозотовый запах далеких железнодорожных станций. Однажды сентябрьским вечером она рискнула отпереть оба замка. И как раз хотела откинуть крышку, когда в дверях появился папa. Он не стал ее ругать. Только усмехнулся и сказал:
— Коли твоим пальчикам хватило силы отпереть чемодан, значит, и на фортепиано играть сможешь.
— Нет, не надо. Пожалуйста, — тихонько запротестовала Мария.
В ателье она не заходила, но частенько подкрадывалась к двери и слушала. Снова стрекотали зингеровские машинки, пыхал паром утюг, щелкали ножницы; в чугунной печке брызгал искрами огонь, и, как раньше, в ту пору, когда ателье еще не закрывали, по всему дому пахло смазкой от мотальной машины. Но Марихен твердо верила, что маман по-прежнему жива. Сидит у окна в старом кресле, и алые капли кровавым сердцем расплываются на белой блузке…
— Нет, — закричала она, — не надо!
Слишком поздно. Папa подхватил ее на руки и, хотя она отчаянно отбивалась, колотила его, царапала, кусала, понес вниз, в ателье. Пронзительный крик гулко разнесся в высоких стенах. Папa усадил ее на высокий круглый табурет. Ноги Марихен беспомощно болтались в пустоте, и лишь мало-помалу до нее дошло, что она сидит на круглом, мягком кожаном табурете перед фортепиано.
— Успокойся, — сказал папa, — хорошенько успокойся.
— Если маман умрет, то попадет в ад…
— Глупости!
— Нет, не глупости. В подвале она спрятала свое седло. А из сапожек торчат плетки. Раньше она жила грешно.
— Послушай, дитя мое, — строго сказал папa, — маман умерла. Это очень, очень печально. Но тебе незачем о ней тревожиться. Умершие продолжают жить в историях, а не в аду, понятно?
Марихен тряхнула косичками. Потом прошептала:
— Я просто не верю.
— Чему не веришь?
— Что она умерла.
— Да послушай ты меня, упрямица!
— Сегодня утром Луиза кипятила окровавленные тряпицы.
— Тебе наверняка пригрезилось.
— Нет, я видела! За ночь маман все укашляла, и платки, и тряпицы. Пена в большом баке была красная.
— Не от платков маман.
— От платков!
— Нет!
Некоторое время оба молчали. Папa посасывал сигару, выпустил дым и наконец сказал:
— Луиза, наверно, варила ягоды. Малину. Самое время готовить малиновое варенье. Ты любишь малину?
— Раньше любила. Когда была маленькая. А теперь не люблю.
— Понятно.
Зал понемногу наполнялся пряным дымом гаваны, а Марихен прикидывала, не слезть ли с табурета и не убежать ли.
— А ты знаешь, — вдруг сказал папa, — что нашла там, в мансарде?
— Чемодан.
— Да, красоточка моя, старый, тяжелый чемодан. Наша фамилия — Кац. Светящиеся буквы, что стоят у нас на крыше, это она и есть. Шелковый Кац, дедушка твой, написал нашу фамилию среди звезд, а его отец, твой прадедушка, пришел сюда, на этот берег, с чемоданом, который ты давеча отперла. Он был человек набожный, носил бороду, похожую на хвост кометы. Однажды он запрокинул голову, поднял бороду к небу, и звезды сказали ему: ступай на запад, Кац, все время на запад! И твой прадедушка отправился в путь, потащил чемодан на запад, шел, не сворачивая, на запад. Ласточки стремительно пронзали глубины розоватого неба, а в телеграфных проводах, что служили ему путеводной нитью, гудел ветер…
Папa тихонько засвистел.
Марихен нажала на клавишу.
Он подражал ветру, а она пыталась отыскать на клавишах нужный тон. Чего проще! — и вот уже ветер загудел в ателье, превращая его в земной простор, где некогда странствовал прадедушка.
— Отлично, — похвалил папa, — у тебя получается!
Чего проще! Он свистом задавал тон, она воспроизводила его, а если порой выходило невпопад, папa тянул звук, пока Марихен не отыскивала нужную клавишу. Скоро мелодия свиста убыстрилась, ее пальчики спешили вдогонку, и всего через несколько часов она уже могла повторить на клавишах любой мотив, какой насвистывал папa. Затем научилась бренчать свою песенку «Сидела Марихен на камне, на камне» и мигом поняла, что каждой клавише отвечает своя нота.
С тех пор как Марихен стала учиться на фортепиано, ей больше не приходилось помогать Луизе мыть посуду. На улице она носила изящные шелковые перчатки, а розы и ежевику обходила стороной. Раньше она побаивалась наступления ночи, теперь же страх как рукой сняло, наоборот, с приходом вечера для Марии начиналось самое прекрасное время. За черными стволами деревьев серебрилось озеро, астры вспыхивали яркой голубизной, а если на столбик мостков садилась чайка, то в лучах закатного солнца ее оперение окрашивалось в розовый цвет. Мария с нетерпением ждала своего часа. И когда колокола звонили к вечерне, она подкрадывалась к окну и смотрела, как папa, зажав в зубах пригоршню булавок, ползает на четвереньках вокруг полураздетой дамы. В зависимости от комплекции, дама напускала на себя суровый или веселый вид, а коли была уже не первой молодости, как вдова Кюрштайнер, то как будто бы испытывала удовольствие, когда папa сантиметром обмерял ей талию. Господин Арбенц, в кепочке, пенсне и нарукавниках, стоя меж одноногими манекенами, записывал на каталожной карточке цифры, какие ему негромко диктовал папa. Потом озерное серебро тускнело, и беседка, на круглой крыше которой жестяной флажок указывал на восток, превращалась в черный силуэт. Ну наконец-то! Вдова Кюрштайнер, господин Арбенц и служащие покидали ателье. В передней стоял фарфоровый арап с толстыми губами и приплюснутым носом, указательными пальцами он поддерживал поднос, где клиенты оставляли свои визитные карточки.
— Добрый вечер, мадемуазель Мари.
— Добрый вечер, Жак. Хорошо ли провели день?
— Вполне, — отвечал Жак. — Ваш папенька ждет вас.
Арап открывал дверь, и пианистка шла к роялю.
Она уже могла брать довольно большие интервалы, доставала мысками туфелек до педалей, освоила «Микрокосм» Бартока, с увлечением играла «Элизе» Бетховена. Папa был строгим учителем и, даже работая за чертежной доской над новым фасоном, без промедления указывал на каждую ошибку. Нередко аппликатура пассажей отличалась изрядной сложностью, и случалось, она и с пятой попытки пропускала нужный до-диез или фа-диез. Тогда папa приходилось тянуть ноту долго-долго, пока хватало дыхания, после чего он, обмякнув в кресле, натужно пыхтел: кх-х! кх-х! Опять это
Любимое словцо маман набирало таинственности, однако Мария догадывалась, что