неожиданного и так дорого оплаченного уединения. И стыдно признаться: мне, окруженному далекими, дорогими людьми и близкими чужими звездами, было так хорошо в этой пещере, как бывало только в детстве, и то не очень часто.
Моя армейская жизнь уже казалась какой-то нереальной, приснившейся. Неужели это я еще вроде совсем недавно ходил строем в столовую? Патрулировал улицы Кабула, заглядывался на девушек без чадры и в джинсах? Бегал по горам с автоматом, отстреливался в ответ на чужие выстрелы и, наверное, даже кого-то убивал, не чувствуя к погибшим никакой личной неприязни, а уж тем более ненависти. Теперь все это в далеком прошлом. В какой-то чужой и странной жизни. Да и было ли это вообще? А если было — то неужели со мной? Нет, теперь у меня другая, пусть и мучительно-лежачая, полностью зависимая от других, но все-таки чем-то привлекающая меня жизнь.
Мне теперь часто казалось, что старая жизнь сошла с меня, как змеиная кожа, и теперь лежит сухой и никому ненужной шкуркой. А новая осторожно и медленно нарастает, радуя свежестью и чистотой. В этой новой жизни меня поят горьковатым козьим молоком, — его приносит будущая восточная красавица Дурханый, — кормят простоквашей с зеленью, ячменной и кукурузной кашей, приносят фрукты, виноград, арбуз, иногда дают плов с мясом. И каждый день зеленый чай с сушеным урюком, белые лепешки. Но иногда все-таки вспоминалась и наша солдатская «красная рыба» — многократно просроченная килька в томате. Как она там без меня, кто же теперь уничтожает ее стратегические запасы?
В сумерках после трудового дня часто заглядывает и мой новый хозяин — мой теперешний командир — Сайдулло. Шах поднимается со своей камышовой подстилки, виляет хвостом и осторожно подходит к хозяину за привычной порцией скупой ласки. Сайдулло треплет ему загривок, гладит по голове, потом присаживается на кошме возле моего ложа. Свертывает самокрутку со своим привычным и вонючим зельем. Вроде он не такой зануда, как Гусев. Но все же Гусева я уже знал как облупленного, а что скрывается за восточной любезностью этого человека, для меня все еще тайна. Ради чего он возится со мной? Почему сразу не убил или не продал?
Сайдулло с первых же неловких слов нашего знакомства переименовал меня в Халеба, так ему легче произносить, а я и не возражал. Ведь того Глеба, которого знали мои родные, друзья на курсе в пединституте, сослуживцы, — того Глеба Березовика, которым еще совсем недавно я был, уже нет в наличии. Его сдуло, как пылинку с брони бэтээра, и нечаянно занесло в эту пещеру, в этот библейский хлев, куда того и гляди заглянут какие-нибудь волхвы. Если, конечно, не испугаются моего молчаливого и грозного сторожа — я ни разу не слышал, чтобы Шах подавал голос. Собаки, которые не лают, — самые страшные.
Почему-то американская Библия с мелким шрифтом на папиросной бумаге оказалась в моей тумбочке у кровати в старой казарме крепости Бала-гиссар. Говорили, что книга осталась от парня, которого незадолго до нашего прибытия отправили домой в цинковом гробу. Ему оставалось служить всего полгода, но письмо от девушки, в котором она сообщила, что выходит замуж на Новый год, выбило его из наезженной колеи армейской жизни. Весь взрывной запас отрицательных эмоций, что накопились в душе, вдруг неожиданно детонировал от листка бумаги с таким неожиданными и жестокими словами. Ну что ей стоило подождать еще полгода и сообщить свою новость только при личной встрече, на родине. Думаю, что душевная глухота не сделает ее счастливой и в своей новой любви.
Говорили, что он то ли повесился в туалете, то ли застрелился на посту. В общем, каждый, пересказывая, что-то прибавлял от себя. Мол, даже вера его не спасла — совершил серьезный и непростительный для верующего проступок. А может, это была обычная солдатская байка, устное творчество, так необходимое для того, чтобы преодолеть непростое для молодых ребят время. Возможно, эта чужая выдуманная история сумела помочь кому-то удержаться от того, чтобы и в самом деле не расстаться с жизнью, в которой девушки такие неверные, а пули — точные и обязательные.
У бабушки Регины в сундуке также хранилась старая, еще дореволюционная Библия, с ятями и в кожаном переплете с застежками. Я несколько раз держал ее в руках, перелистывал. Но все же так и не удосужился познакомиться более основательно. Вникать в кровавую и жестокую древнееврейскую историю особого желания почему-то не возникло. Хотя в истории любого народа уж чего-чего, а крови всегда с избытком. В казарме, однако, когда стоял по ночам на дежурстве у тумбочки, понемногу прочитал Евангелие и как-то проникся этой старой и трогательной мечтой о подлинной человечности, для которой уже и две тысячи лет назад не находилось в нашем мире места. После этого Библия сопровождала меня всюду. Никаких претензий от офицеров не было. Читай что хочешь, пока еще живой. Да и на посту, вопреки уставу, можно было делать все что угодно — пить, курить. Нельзя было только спать.
Самым современным и минимально религиозным текстом показался мне Экклезиаст. Столько мудрой горечи осело в его словах, что не верилось, будто написан он еще две тысячи лет назад. Уже тогда люди знали, что ничего нового в мире не происходит. Ну а Песнь Песней трогала меня своей наивной и невинной чувственностью. И целомудренно-эротичная Суламифь казалась мне очень похожей на мою далекую соседку — к сожалению, отныне уже только соседку — Аннушку. Эта чужая и случайно попавшая ко мне Библия однажды даже спасла мне жизнь. Тоже повод для досужих размышлений о роли случайности в судьбе человека.
Эту очень компактную книгу в мягкой синтетической обложке я носил обычно заткнутой за ремень, под курткой. В тот раз пуля пробила пряжку и застряла в книге. Но эффект был как от нокаута в солнечное сплетение. Я пришел в себя минут через десять. Старший сержант Гусев уже тащил меня за ноги в укрытие, чтобы труп с автоматом и документами не достался душманам. Когда я как ни в чем не бывало встал на четвереньки, глаза у сержанта полезли на лоб. После этого он выпросил у меня пробитую книгу и тоже стал носить за поясом: мол, тебя-то она уже раз спасла, а чудеса не повторяются. Так что дай шанс и другому. Но, правда, эту мудистику, как он выражался, сам не читал, а заставлял молодых. Исключительно перед сном. В тот роковой день семнадцатого августа сержант Гусев находился в первом бэтээре. Дай бог, чтобы Библия как-то помогла и ему.
Каждое утро в моей пещере начинается с того, что приходит мать Сайдулло. Я так и не знаю пока, как ее зовут. Она не разговаривает и по-прежнему обращается со мной, как с предметом, который позволяет молча демонстрировать свои тайные знания и абсолютное превосходство.
После того, как Сайдулло с дочкой привезли меня вместе с дровами на тележке, запряженной осликом, и выгрузили рядом с хлевом-пещерой, какое-то время они не могли понять — жив ли я или нет. Но после того как мне разжали зубы и насильно влили несколько кружек зеленого чая, мой язык снова размяк и начал двигаться. А я приоткрыл глаза и понемногу начал приходить в себя. Но где я оказался, понять сначала никак не мог.
Вызывая беспокойство, маячило в красноватом тумане чернобородое и мрачное лицо немолодого мужчины. Потом оно надолго исчезло. Первым, уже достаточно осмысленным восприятием стало склоненное надо мной суровое лицо старой женщины. Она производит со мной какие-то непонятные действия. Меня снова ударяет болью, но уже не такой сильной и всепоглощающей. Теперь боли не удается полностью запугать мое сознание — ведь именно для этой цели она и существует в мире. Воздействуя на тело, боль оказывает влияние на душу, пытается унизить ее, поставить на колени. Довольно часто ей это удается. Но со мной это у нее уже не проходит. Я спокойно встречаю взгляд пристально глядящей на меня просто старой, но еще сильной духом женщины. Она все видела, все знает, уже ничем не удивить ее на этом свете. Да и с тем светом она, видно, тоже периодически налаживает какие-то отношения.
Резким гортанным голосом старая мать моего хозяина произносит то ли заговор, то ли молитву. Становится все-таки страшновато — от старухи в этот момент веет какой-то нечеловеческой силой. Сознание послушно принимает мой испуг и трусовато перестраивается в нужном для этой деревенской колдуньи направлении. Сознание делает вид, что уж теперь готово внимать ей беспрекословно. Потом вроде бы совсем уже не страшная и даже добрая бабушка долго и болезненно ощупывает мое тело, следя одновременно и за выражением моего лица. Она отмечает каждую гримасу боли. Как я понял, процедура эта оказывается чем-то вроде первобытного рентгена.
Потом она долго возилась с моими ногами, сдавливая и поглаживая в местах переломов, — я периодически терял сознание от боли, — пока не заключила их, наконец, в шину, собранную из палочек и дощечек и туго забинтованную какими-то тряпками. Потом, осторожно разрезав сзади изорванную куртку моей песчанки, основательно занялась изувеченной спиной. Нанесла слой какой-то пахучей и сначала только пощипывающей мази, — видимо, очищающей. Потом прилепила к спине кусок легкой и явно