мы можем назвать миром христианской мифологии.
Он, народ, вдохновил угрюмого Данте сотворить свою мрачную поэму. [11]
Именно он, народ, породил Дон Хуана.[12]
Именно он, народ, измыслил Фауста.
В конце концов, именно он, народ, вдохнул жизнь во все гигантские порождения, которым искусство впоследствии придало форму и изящество.
Величайшие поэты, подобно дерзким архитекторам, выхватывали и подбирали уже отесанные, обработанные народом камни, из этих камней каждый в свое время, в свой век возводил пирамиду.
Колоссальные пирамиды в силах противостоять всепожирающим волнам времени и забвения; они, эти пирамиды, созерцают друг друга, любуются друг другом и в конце концов становятся вехами на пути Человечества в царство разума.
Свою чувственность, подобно своим дивным представлениям, народ преподносит по-особому.
Одной чувственной фразы, одного властного прикосновения, легкого штриха достаточно ему, народу, чтобы породить идею, описать ее, оценить и обрисовать.
В этом, именно в этом суть народной песни.
Несомненно, авторская поэзия берет свое начало в народной; в форме, избранной поэтом, так же явно угадывается происхождение, как аристократичность женщины угадывается по элегантности и величавости ее движений, в какие бы лохмотья, тряпье ни была бы упрятана ее фигурка, — изящество и грациозность скрыть нельзя, обмануться невозможно. Народная и авторская поэзия состязаются в лаконичности фраз, в простоте и некоторой наивности суждений, во властности и легкости прикосновения, в утонченной нежности, состязаются тогда, когда автор не в силах безоговорочно победить народную традицию.
Искусство оказывается всегда плотным клубком, тесным переплетением обычаев и идей той эпохи, в которой оно живет. В разные времена по-разному представляет оно свой дух, приспосабливая его к формам существования общества, его породившего; оно, искусство, на определенном этапе развития обратилось к христианским символам, переработало их и привнесло чарующее волшебство этих символов в пышность католического культа либо в суровые стансы о королях и героях. Искусство возбудило гордость и тщеславие в обществе, построенном на иерархической основе, в нем же и растворилось. И когда искусство утратило свое значение в религии как в таковой — в меньшей степени это относится к внешним проявлениям культа, — тогда оно вошло в очень трудный период, из которого так еще и не выбралось. Выход уже виден, но он направляет искусство в новое русло, где правит другая форма бытия. Таким образом, даже если полностью освободиться от строгих эстетических норм и правил, в которых время стало сущностью, в искусстве обнаруживается тенденция к обобщению, генерализации, тем более в индустриальную эпоху; искусство до бесконечности приумножает свои создания, а затем снисходит с олимпийских высот, в которых обретает, чтобы незаметно раствориться, растаять во всех без исключения слоях общества. И каждому слою, будто сигнал к восстановлению, регенерации, дарует оно понятия о хорошем вкусе и о прекрасном. До тех пор пока эта революция не придет к логическому финалу, современное искусство не обретет своего истинного значения.
Есть в искусстве некая дивная тайна, нами не разгаданная: оно облагораживает все, к чему прикасается. От сотен омерзительных и безобразных персонажей берет по единой крошке, черточке, берет от каждого из них, берет и создает тип, фигуру, без сомнения наикрасивейшую. Глядя сквозь эту призму, становится ясно: нет ничего, что не способно заинтересовать искусство, никого, кто был бы непривлекателен.
Когда я восхищаюсь великолепным женским портретом работы Ван Дейка,[13] то я не задаю вопрос: «А есть ли сходство с оригиналом?» Для меня это не важно. Образ похож на многих женщин, которых я никогда не видел, но которыми грезил, чьи любимые черты храню в своих воспоминаниях.
Хотел бы быть Гамлетом не столько для того, чтобы обладать его талантом, который на самом деле дарован ему создателем, сумевшим воплотить свое сознание в этой дивной фигуре, сколько для того, чтобы иметь возможность в критический момент, не торопясь, тихо, без суеты, извлечь записную книжку и отметить в ней все, что меня взволновало сейчас или что мне следует узнать после. Не устаю восхищаться своими соотечественниками, которые хладнокровно, как англичане посреди вселенского пожара, могут делать какие-то наброски, пометки и при этом невозмутимо взирать на мир.
Я охватил картину целиком, но описать ее скудными словами и бесцветными фразами невозможно, с горечью это понимаю, невозможно описать картину, переполненную бессмысленными и безымянными эмоциями. Мы их постоянно исследуем, перебираем, не в силах отыскать ответ: как способна та или иная вещь оказать на нас столь глубокое влияние, что она вновь и вновь захватывает нас новизной и совершенством. В те быстротечные мгновения, когда чувство оплодотворяет разум, и там, в глубине души, обретают таинственное прибежище размышления, которые память однажды исторгнет из своих заповедных пределов; но сейчас время обдумывать еще не пришло, сейчас ничему еще не найдено ни место, ни объяснение; кажется, все чувства только и заняты сбором и хранением новых впечатлений. Осмысление грядет после.
ГОЛОС В ТИШИ
В древний и тихий Толедо[14] я приезжаю, чтобы отдохнуть от постоянной суеты; во время одного из таких приездов и произошли эти пустяковые события, благодаря моей фантазии ставшие весьма значительными; о чем я и поведаю читателю.
Как-то раз бродил я по узким улицам города с папкой рисунков под мышкой и вдруг скорее почувствовал, чем услышал, чей-то голос, подобный долгому вздоху, произносивший где-то совсем подле меня неясные, смутные слова; я поспешно оглянулся, и каково же было мое удивление, когда оказалось: я в узком переулке — совершенно один. Однако, вне всякого сомнения, я только что слышал голос, странный голос, жалобный, бесспорно женский, прозвучавший в нескольких шагах от меня. Я устал от бесполезных поисков тех уст, которые за моей спиной пролепетали смутную жалобу, да и часы ближайшего монастыря пробили уже время вечерней молитвы, посему я и отправился в гостиницу, служившую мне приютом в бесконечные ночные часы.
Оказавшись в гостиничной комнате, я нарисовал в альбоме при свете слабого, мерцающего пламени женский силуэт.
Два дня спустя, когда я почти забыл об этом приключении, случай снова привел меня в извилистый переулок, где я услышал тот голос. День угасал, горизонт окрасился алыми и фиолетовыми пятнами, торжественно звучал в тишине бронзовый голос монастырских часов. Шаги мои были медлительны, непонятная меланхолия наложила на мое лицо печать сомнения.
И снова — голос, тот же самый голос, что и в прошлый раз, нарушил тишину переулка и мой покой. На этот раз я решил не отступать, пока не найду ключ к загадке, и вот, когда я уже отчаялся в своих поисках, я увидел старинный дом с маленьким оконцем, забранным решеткой причудливого рисунка. Из этого окна, несомненно, и доносился до меня прекрасный женский голос.
Была темная ночь, голос-вздох умолк, и я решил вернуться в гостиницу, где в комнате с побеленными стенами вытянулся на жесткой постели, и моя фантазия принялась создавать роман, который, к несчастью, никогда не сможет стать реальностью.
На следующий день один старый еврей — его лавочка скобяных изделий возле старинного дома, откуда прозвучал таинственный голос, — поведал мне, что в этом доме уже очень давно никто не живет. Некогда жила в нем одна прекрасная женщина со своим мужем, скупым торговцем, много старше ее. Однажды торговец вышел из дому, закрыв дверь на ключ, и никто ничего больше не знает ни о нем, ни о его красавице-жене. Предание гласит: с тех пор каждую ночь белый призрак женщины бродит по огромному