Оглушительный грохот взорвал церковный покой, заполнил собой дальние пределы храма и поглотил первые аккорды.
Бубенцы, колокольчики, бубны и барабаны — любимые инструменты гогочущей толпы — разом грохнули, слились в громоподобную какофонию. Хаос и шум длились недолго и — о чудо! — едва набрав силу, разом смолкли. Все вдруг онемели.
Второй аккорд, сочный, мощный, величественный, восстал и полился неодолимым потоком из труб оргaна, словно неиссякаемый водопад.
Песни горних высей, мелодии которых ласкают слух в минуту высшего благоговения и экстаза; песни, которые воспринимаешь душой, но губы не в силах повторить ни звука; беглые ноты далекой мелодии, едва различимой между стихающими порывами ветра; шорох целующейся листвы, похожий на тихий шепот дождя; трели жаворонка, поющего среди цветов, трели, подобные стреле, теряющейся в облаках; оглушительный рокот, имени которому нет, рокот, внушающий ужас, подобно раскатам далекого ненастья; хор серафимов, чья песня лишена и ритма, и размера, неведомая музыка небесных сфер, постижимая лишь воображением, но не слухом; неуловимые, легкокрылые гимны, подобно огненному и звонкому смерчу, поднимающемуся в заоблачные выси, достигающему и самого престола Господа нашего, — все это изливалось тысячей голосов из труб оргaна с такой дикой, необузданной силой и страстью, изливалось напитанное столь дивной поэзией, наполненное поистине фантастическими оттенками и цветами, что человеческими, темными словами описать невозможно.
Когда органист наконец спустился с хоров, толпа, теснившаяся у подножия лестницы, ожила и приблизилась к музыканту. И каждый горел желанием дотянуться до него, взглянуть на него, восхититься им. Напор был так силен и страстен, что священник, возглавлявший службу, испугался не на шутку и приказал своим помощникам, на которых лежала почетная обязанность поддерживать порядок в храме, защитить органиста. Те принялись яростно орудовать дубинками, расчищая проход в толпе, и препроводили органиста к главному алтарю, пред светлы очи сеньора архиепископа.
— Благодарю вас, — неторопливо проговорил прелат, когда музыкант оказался подле него. — Я посетил сей храм с единым желанием послушать, как вы играете. Смею ли я надеяться, что вы окажетесь менее жестокосердным, нежели предшественник ваш, маэстро Перес, который всякий раз заставлял меня проделывать столь трудный путь, чтобы насладиться дивной музыкой Рождественского сочельника, но только здесь, в этой церкви?
— В следующем году, — с готовностью отозвался органист, — обещаю вам непременно доставить удовольствие своей игрой, правда при одном условии: осыпьте меня хоть всем золотом мира, но ни за что на свете я не притронусь к клавишам именно этого оргaна.
— Отчего же? — резко оборвал его архиепископ.
— Оттого… — пролепетал органист, изо всех сил стараясь сохранить спокойствие и ни единым жестом, ни взглядом, ни гримасой не желая выдать волнение свое, которое, судя по бледному лицу, переполняло его. — Оттого, что инструмент и стар, и плох. С ним я не могу выразить всего, что хотел бы показать.
Паланкин с архиепископом медленно поплыл к выходу в окружении многочисленной челяди, приближенных. Следом потянулись носилки с достопочтенными сеньорами, гордо парили они над площадью, а затем скрывались за поворотами в ближайших переулках. Прихожане мало-помалу неторопливо покидали храм, незаметно растворяясь за его пределами, вот уже появился и монастырский служка; прежде чем затворить на ночь массивные двери, он осмотрел все дальние уголки и закоулки, долгим настойчивым взглядом проводил двух почтенных дам, которые, помолившись в приделе святого Филиппа, осенили себя крестным знамением и двинулись своей дорогой, по переулку Дуэний.
— А вы что скажете, донья Бальтасара? — тараторила одна из них. — Конечно, я уверена. Да, каждый сходит с ума по-своему… Меня в этом уверяли сами капуцины, а уж они-то не станут верить чему попало, без разбору… Говорю вам, этот человечишка никогда в жизни не смог бы сам сыграть того, что мы услышали сегодня… О да, я слушала его много раз в церкви Святого Варфоломея. Там — его приход, оттуда его вышвырнул сеньор настоятель, потому что играл безобразно! Какая гадость, впору уши ватой затыкать!.. К тому же достаточно взглянуть ему в лицо, правду говорят, глаза — зеркало души… Точно! Говорю вам, бедолага… А помнится, маэстро Перес в такой же сочельник, бывало, всех заставлял восторгаться своим совершенным мастерством… Счастливая, смиренная улыбка, а лицо? Светится радостью, такое живое!.. И не молод уж был, а выглядел — сущий ангел… не то что этот! Сполз с хоров, будто его там собаки драли. Лицо бледное, как у покойника, а… Говорю вам, донья Бальтасара, так и есть, истинная правда, говорю вам, здесь не все чисто, вот где собака зарыта…
Не сбавляя шага, живо обсуждая эту последнюю сентенцию, обе матроны свернули с площади в переулок и растворились во тьме.
Надеюсь, уважаемый читатель, мне нет нужды представлять вам одну из говорливых товарок.
Незаметно пролетел еще один год. В полутьме храма, на хорах, настоятельница монастыря Святой Инессы тихо, вполголоса беседовала с дочерью маэстро Переса. Церковный колокол стонал гулко и резко, надтреснутым голосом, с высоты своей созывая прихожан к вечерне. В тот час было еще малолюдно. Редкий прохожий заглядывал в храм, торопливо вступал под молчаливые своды нефов, на миг приникал к источнику святой воды у входа, а затем отправлялся искать местечко поудобнее, присоединяясь к соседям, которые в безвольном спокойствии уже ожидали начала праздничной мессы.
— Поверьте мне, — начала аббатиса, — страхи ваши — чистейшее ребячество. Сейчас здесь нет никого. А вечером в храме соберется вся Севилья, набьется толпа. Прикоснитесь к оргaну, потрогайте его, отбросьте малейшее недоверие, мы ведь в своей общине, кругом только свои… Ну же!.. Однако вы все еще молчите, непрестанно вздыхаете. Отчего? Что с вами?
— Мне… мне страшно! — взволнованно воскликнула девушка.
— Страшно? Что же вас страшит?
— Не знаю… одна удивительная вещь… Вчера вечером… послушайте, вы и сами знаете, как я желала именно сегодня играть здесь на оргaне, и вот, в тщеславной гордыне направилась я к инструменту, дабы тщательно осмотреть его, подготовить и настроить регистры, лишь бы приятно удивить вас… Поднимаюсь на хоры… в полном одиночестве, распахиваю дверцу, ведущую к оргaну… Часы на башне собора пробили… уж и не припомню, который час… Помню только, колокол монотонно отбивал время долго и печально… очень долго… колокол все не умолкал, а я стояла недвижимо, будто меня пригвоздили к порогу, казалось, прошел целый век, целая вечность.
Церковь безлюдна и темна. Там, вдалеке, словно одинокая звезда на пустынном ночном небосклоне, едва теплилась лампада в алтаре… В ее тусклом, неровном свете полутьма явила мне полные ужаса тени, в одной из них я различила… увидела… узнала… матушка, поверьте, увидела мужчину, в безмолвии склонившегося над оргaном, он сидел спиной ко мне, одна рука скользила по клавишам, другая перебирала регистры… а оргaн… оргaн, отзываясь на невесомые прикосновения, пел, пел невыразимо. Каждая нота, рождаясь в металлическом чреве труб, словно далекий и долгий плач, трепетала сдавленным эхом, звучала глухо, тихо, едва различимо, но звучала, явно звучала.
Часы на монастырской башне все так же монотонно, без устали отбивали время, руки человека все так же без устали скользили по клавишам оргaна. Я слышала его дыхание.
Ужас холодил кровь в моих жилах, тело мое объял лютый холод, а виски пылали. Хотела закричать, но не смогла. Мужчина обернулся, бросил взгляд… Нет! Не то! Он не мог бросить взгляд: слепой. Это был мой отец!
— Дочь моя, оставьте эти глупые фантазии, которыми враг человеческий смущает нестойкие умы… Молитесь, прочитайте один раз «Отче наш», один раз Ave Maria, помолитесь святому Михаилу, вождю небесного воинства, чтобы уберег он вашу душу от злых демонов. Наденьте ладанку с частицей мощей святого Пахомия, заступника, защитника от искушений и земных страстей. Полно, ступайте на хоры, к инструменту. Месса вот-вот начнется, прихожане уже в нетерпении ожидают ее. Батюшка ваш, несомненно, пребывает на небесах, оттуда он взирает на вас и, вместо того чтобы вселять страх, снизойдет с небес, дабы вселить в дочь свою благоговение пред торжественностью службы, снизойдет и внушит вам смирение и благочестие.