что сделал в ходе долгой истории нашей большой семьи.

Смех, и крики, и вымыслы тут же запивались кипящим чаем из двух дымивших паром чайников — большого чайника с кипятком и сидящего на нем маленького чайничка с заваркой.

— «Чай в чайнике не истощится», — цитировал дедушка Арон, и дядя Моше подхватывал:

— «И заварки в чайничке не убудет»[53].

И вот так эти два чайника поставляли на стол литр за литром дымящегося чая, смачивая пересохшее от криков горло и все сильней воспламеняя очередной спор.

К чаю подавались два вида сладостей — варенье с целыми кусочками фруктов, обычно из винограда («у кого были тогда деньги на клубнику?» — написала моя тетя Батшева на черновике этой книги), и знаменитый «хвост селедки», который в глазах дедушки Арона (а сегодня и в моих тоже) был вкуснее всех сладостей на свете.

Дедушка Арон рассказывал об этом «хвосте» такую историю: в лавке, которую его семья держала тама (так он говорил), то есть в Макарове на Украине, «мы продавали продукты для тела, продукты для души и продукты посредине», — и когда я спрашивал его, что это значит, объяснял: «Продукты для тела — это топоры, мотыги и сапоги для крестьян-украинцев, продукты для души — это талиты, филактерии[54] и молитвенники для евреев».

Тут он обычно замолкал и смотрел на меня, чтобы я спросил, что же такое «продукты посредине».

— Дедушка, — спрашивал я, — а что такое «продукты посредине»?

— Посредине, — улыбался он, — это хвост селедки. Соленая рыба. Она и для тела, и для души.

Так мы ели, и пили, и разговаривали, и смеялись, и сердились, и спорили — все, кроме бабушки Тони, которая, пользуясь случаем, то и дело уводила из комнаты для секретных закулисных разговоров либо Моше, либо Ицхака, в зависимости от того, с кем она была в этот раз в мире, чтобы пожаловаться им на всё, что ей за неделю учинили, и на всё, что ей сказали, и на всё, что ей напортили. Впрочем, иногда она уводила не братьев, а их жен, — но всё для тех же жалоб.

Несмотря на бесконечные чмок-чмок-чмок, которыми встречал нас дядя Моше, я все-таки предпочитал его застолья завтракам у дяди Ицхака, потому что у Моше разговоры были интересней, споры жарче, а рассказы увлекательней, да и сам он принимал меня таким, как я есть, и никогда не посмеивался над тем, что я боюсь проехаться на лошади или побороться с теленком и что у меня нет разумных рук мошавника. Напротив — он даже поощрял тот интерес, который я уже тогда проявлял к рассказам, книгам и к Библии.

И еще: несмотря на приверженность к идеям трудового социализма, он никогда не делал насмешливых замечаний по поводу городских замашек моего отца и его пребывания в прошлом в организации Эцель[55], потому что ценил его стихи. Напротив, дядя Ицхак однажды сказал мне, что с таким отцом-ревизионистом, у которого обе руки левые, я никогда не стану настоящим мошавником. Я обиделся, потому что в детстве думал, что стать мошавником — это очень большое достижение, высокая цель, к которой должен стремиться каждый человек. Но недавно, спустя многие годы — мне уже за пятьдесят, а дядя Моше уже умер, — я навестил дядю Ицхака у него дома. Он уже не работал — ни в хозяйстве, ни на пасеке, — сидел дома и посвящал долгие часы созданию маленьких и удивительно точных моделей телег, плугов и хозяйственных построек, которые помнил из своего детства в Ракитном. Он показывал мне их одну за другой, произносил их старинные русские названия, которые вряд ли поймут сегодня даже люди, говорящие по-русски, делился со мной воспоминаниями и рассказывал истории. Годы смягчили и его, он стал куда сердечней и добрее — и на вид, и в манерах. Время обесцветило его лицо, но глаза стали голубее, чем были, и сверкали, оживляя бледность его лет. Да, старость порой творит с людьми чудеса — чаще плохие, но изредка и хорошие.

Глава 17

Когда моей сестре исполнилось два или три года, мы начали ездить в Нагалаль поездом. Из Иерусалима в Лод, из Лода в Хайфу, оттуда автобусом до перекрестка Нагалаль, а потом пешком или на попутной телеге.

Эти поездки не были такими волнующими, как мои прежние путешествия с Мотькой Хабинским на мошавном молоковозе, или такими долгими, как путешествие свипера через моря-океаны, но и в них было достаточно переживаний и ярких впечатлений. Отец, всегда более беспокойный, чем мать, неизменно настаивал, чтобы мы ехали на станцию на такси, и я помню, как они с мамой вполголоса спорили о «транжирстве» и «излишествах». А потом он обязательно провожал нас на станцию, чтобы помочь маме подняться в вагон и попрощаться с нами, как тогда прощались перед дальней поездкой.

Железнодорожная станция была на другом конце Иерусалима. Мы выезжали из дому на рассвете, ехали по незнакомым кварталам, отец покупал билеты, и мы в три этапа поднимались в вагон по вертикальным ступеням. Первой подымалась мама с сестрой на руках, торопясь занять места с левой стороны вагона. Потом поднимался отец с чемоданом в руке, а уже за ним и я, с его помощью. Отец располагал чемодан на полке над нашими сиденьями и внимательно изучал лица наших будущих попутчиков — нет ли среди них «неприятных людей». Потом он с виноватой улыбкой и беспокойством шептал что-то маме, целовал ее и нас и, спустившись на платформу, долго махал нам оттуда рукой, а мы махали ему из окна.

Но вот раздавался свисток начальника станции, паровоз негромко фыркал, потом вздыхал, трогался с места, и уже через несколько минут наше окно становилось рамкой совершенно незнакомого ландшафта, как будто мы пересекли невидимую границу и едем уже по совсем другой стране.

Цепочку вагонов в поездах моего детства тянули паровозы, и я отчетливо помню их задумчивый протяжный свист и тот сильный протестующий скрежет, который извлекали из металлических колес крутые изгибы рельсов. Никто тогда не знал, что в Америке уже изобрели нечто под названием «кондиционер», и поэтому все открывали окна, и ветер врывался в вагон, неся с собой частицы копоти, летевшей из паровозной трубы.

Сначала мы спускались на юг, вдоль речки Рефаим, знакомой мне по рассказам отца о царе Давиде, а потом поворачивали вдоль речки Сорек, знакомой по его же рассказам о богатыре Самсоне. Вдоль Рефаим проходила тогда граница между Израилем и Иорданским королевством. По другую сторону речки арабские крестьяне обрабатывали свои маленькие аккуратные огороды, поливая овощи сточными водами, стекавшими из Иерусалима в долину речушки.

Поезд шел медленно, и я радовался, что мы сидим по левую сторону, потому что она была обращена к границе. Мы махали арабам, и некоторые из них тоже махали нам вслед. Колея шла тогда прямо по пограничной линии. Каждое утро по ней проезжал маленький поезд — паровоз и одинокий вагон с несколькими саперами, проверявшими, не подложены ли где-нибудь мины или бомбы. А в нашем поезде, в первом и в последнем вагонах, сидели вооруженные полицейские из пограничной охраны. Но при всем том в пассажирских поездах всегда есть что-то, что вызывает дружеские чувства, а кроме того, мама обязательно напоминала нам в этом месте дороги:

— Они такие же крестьяне, как мы, помашите им рукой.

Приходил разносчик из буфета, неся свой товар в двух больших ведрах, и громким голосом объявлял: «Санвиши, напитки, жвачка, пирожки…» — но мама не соглашалась ничего покупать.

— У нас нет денег на это, — объясняла она без затей. — И вообще, наши сэндвичи намного лучше, чем его «санвиши».

Бутерброды, которые она готовила и брала с собой, были из черного хлеба с маргарином, яичницей, ломтиками помидора и листочками петрушки, а иногда также с кусочками засоленных ею огурцов. Она объяснила нам один важный принцип, которым я руководствуюсь и сегодня: бутерброд нельзя солить заранее.

— Берут немного соли из дому и солят сразу перед едой, а иначе соль превратит помидор в тряпку.

Вы читаете Дело было так
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату