богатство отходит, и держава мимо грядет, и слава земная проходит, но слава жизни праведной одна с веками веков продолжает бытие. Отвергай слова человекоугодников; но принимай с любовию совет правдивый. Наказывай льстецов, карай злодеев, смиряй, побеждай врагов оружием, но памятуй, что для царя славнее всех побед те, что приобретает он над сердцами рабов своих любовию безоружною. Еще же, да стоит твердо и непоколебимо святая православная вера, да сокрушатся ереси, да процветает учение святых Апостолов и предание божественных отцов, и тем да соделаешься ты истинным Божиим слугою, о государь царь православный!
Опять раздалось многолетие царю сперва среди царевичей, духовенства и бояр, потом на клиросах…
Церемония возведения митрополита на его престол окончилась, и все присутствующие во храме тронулись торжественно во дворец к обеденному столу. Блестяща была картина этого шествия царя, царевичей, князей, бояр, митрополита, архиепископов и епископов, медленно двигавшаяся в дорогих одеяниях среди густых масс народа, едва сдерживаемого стражей. Митрополит, шествуя, благословлял на обе стороны народ. После этого был парадный обед во дворце, в Столовой палате. Столы были накрыты на несколько сот человек с обычной пышностью. Кроме обыкновенного изобилия и яств и пития за обедом были выпиты чаши Чудотворца Петра, царя и великого князя и митрополита. После этих чаш начался расход
Новый митрополит принялся за исполнение своих обязанностей. Прежде всего он озаботился назначением архиепископа в недавно открытую, имевшую теперь очень важное значение полоцкую епархию, где умер от морового поветрия первый полоцкий архиепископ Трифон. Его заместил Афанасий, епископ суздальский. В декабре освятил митрополит в присутствии царя и царевичей новый придел в Благовещенском соборе. Во дворе своей митрополии он построил храм во имя Зосимы и Савватия. С Соловков он получил известие, что начатый им храм достроен и туда перенесены мощи Зосимы и Савватия. Он часто виделся с царем, и царь был по-прежнему благосклонен к нему. Жил царь во время приездов из слободы покуда в старом дворце, причисленном к земщине. Постройка нового опричнин-ского дворца, укрепленного со всех сторон, у Ризполо-женских ворот приходила, однако, в это время уже к окончанию. В Москве царствовала тишина, казни и опалы прекратились на время, и Москва радовалась, толкуя шепотом, что митрополит умилостивил сердце государя. Тем не менее Филипп не был ни счастлив, ни радостен. Деятельность в Москве была недостаточна для него, он чувствовал себя здесь как бы со связанными руками и притом вполне одиноким. Среди высшего духовенства он видел многих недостойных этого звания людей. Родных в Москве у него почти не было. Отец, мать, брат Борис, дядя Иван Умной- Колычев умерли, двоюродный брат Федор Иванович Умной-Колычев находился послом при Сигизмунде; Василий Иванович Умной-Колычев состоял среди опричных бояр. Из всех Колычевых, может быть, только один племянник, сын Бориса Венедикт, был особенно близок и дорог Филиппу, как кроткий и добрый юноша. Кроме этого одиночества Филипп чувствовал и то, что государь затих только на время, что буря может разразиться не сегодня, так завтра. Тревожные движения, блуждающие глаза, строптивые речи царя Ивана Васильевича ясно говорили, что не усмирилась эта больная душа. Охватываемый невыносимой тоской, Филипп нередко бродил по своим обширным палатам, горько сетуя и повторяя:
– Что сталось с тобою, бедный, бедный Филипп. Ужели начальства над киновиею было мало для тебя? Восхотел большого: посмотри же, на что ты променял свою благословенную долю, от такого спокойствия в какие ты предал себя труды, от такой тишины безмятежной в какую устремился пучину корабль души твоей. Но что прошло, то невозвратимо: да будет воля Божия. Вы же, угодники Божий, Савватне и Зосима, не оставьте меня помощиею своею, не дайте мне забывать своих обетов!
Он проходил в новопостроенный им храм Зосимы и Савватия и устремлял взор на изображения этих святых, переносясь мысленно далеко-далеко от Москвы, туда, где Студеное море отделяет от мира тихую Соловецкую обитель…
В Москве же готовились новые события.
– Как от чумы, от нас все в Москве бегают, – рассказывали опричники царю, являясь в Александрову слободу. – Слова ни от кого не добьешься. Видно, на душе нечисто, если говорить боятся.
Царь мрачно слушал их.
– Добились бояре, поставили на митрополию своего Филиппа да научили еще просить, чтобы опричнины не было, – продолжали они нашептывать, как злые демоны, – народ и думает, что точно опричнине конец пришел.
Выдвигали на сцену царского дурака, и тот жаловался, кривляясь:
– Ох, и точно конец нам, горемычным, пришел!
Царь пинал его ногою и еще более хмурился. С каждым днем все более и более убеждался он, что Филиппа хотели на митрополию бояре, а не он. Западавшие в его больную душу ни на чем иногда не основанные подозрения всегда принимали чудовищные размеры и росли как снежный ком, пущенный вниз с горы. Но чудовищнее всего развивалось в нем теперь одно подозрение, что бояре продолжают замышлять измены против него. Этого он боялся как огня и глубоко был убежден, что боярство еще недостаточно обуздано, что оно по-прежнему способно на все то, что он видел во дни своего печального детства и во дни своей смертельной болезни. Ни вычеркнуть этого из жизни, ни забыть не было возможности. В голове постоянно являлся один вопрос 'Что же они, эти вечные крамольнины-бояре, теперь замышляют? Как узнать?'
Совершенно неожиданно князья Вельский, Мстиславский, Воротынский и конюший Иван Петров-Феодоров получили тайно грамоты за подписью короля Сигизмунда и гетмана Хоткевича. Земских представителей король и гетман звали в этих грамотах к себе, давая им разные заманчивые обещания. Князья, как и следовало верноподанным, представили эти таинственные и Бог весть кем составленные грамоты государю и дали резкий ответ королю и гетману. Сам царь взялся доставить эти ответные грамоты королю, почему-то не допустив князей отправить их от себя, помимо его. Были ли посланы эти грамоты к Сигизмунду и Хоткевичу, были ли причастны вообще король и гетман к этому делу, какое участие принимала в нем Александрова слобода, – этого никто не знал. Известно было одно, что князья не попались в расставленные им сети и с достоинством удержались на этот раз от всякой измены. По-видимому, все кончилось благополучно, но царь, испытавший бояр, все-таки вообразил, что конюший Феодоров в душе таит измену, стоит во главе какого-то злодейского заговора и хочет сам сесть на престол. Безумная мысль, раз закравшись в больной мозг мнительного царя, требовала уже расплаты. Феодоров в глазах царя Ивана Васильевича был уже настоящим изменником и мятежником, хотя против него не было никаких улик, никаких доказательств.
Старика призвали к царю.
Он был изумлен тем, что встретил. Царь принял его необычайно торжественно в большой палате, где на возвышении стоял приготовленный на этот случай трон. Феодоров недоумевал, что это все значит, – и торжественность встречи, и стоящий на возвышении трон. Сам Иван Васильевич был окружен всеми своими опричниками-друзьями и низко поклонился пришедшему.
– Надеть на него царские одеяния и посадить его на престол, – приказал он окружающим, указывая на Феодорова.
Опричники бросились на старца, облекли его в царскую одежду и потащили на трон. Для них это была смешная комедия.
Феодоров не понимал, что с ним хотят делать, но уже сознавал, что готовится нечто ужасное, еще небывалое. Царь Иван Васильевич подал ему державу, снял с себя шапку и, насмешливо кланяясь, заговорил:
– Здрав буди, великий царь земли русския! Се приял ты от меня честь, тобою желаемую.
И тотчас же, не дожидаясь ответа, свирепо нахмурив брови, с сверкающими гневом глазами, быстро переменяя тон, грозно прибавил:
– Но если я могу тебя царем сделать, то могу и свергнуть с престола!
Он быстро выхватил из-за пояса нож и поразил им в сердце старика.
Разом, по данному им знаку, бросились на Феодорова и опричники, нанося