фотографию Терезы большим и указательным пальцами, стал смотреть на нее, как на кусочек неба. Ощущение присутствия, которое я испытал, читая ее письмо, становилось все более отчетливым, как будто прямоугольник глянцевой бумаги был порталом, впустившим меня на залитую солнцем улицу, где стояла она, не очень довольная тем, что ее снимают, смущенная какими-то словами фотографа, раздраженная нежданным вниманием и слишком ярким светом, думая о чем-то своем, может, о магазине, о неоплаченных счетах, о не пришедшем вовремя заказе, и я легко представил себе вялое течение жизни окружающего ее городка, увидел главную улицу с покатыми тротуарами, сплошь заставленную грузовичками, чьи капоты раскалились, как сковородки, от долгого стояния на солнце, увидел одноэтажные бетонные строения с застекленными фасадами и сверхмощными кондиционерами, увидел облака горькой желтой пыли, поднимающиеся вслед за каждым пешеходом, увидел жилистых, с выгоревшими добела волосами мужчин в галстуках-шнурках и серебряных с бирюзой браслетах на костистых, загорелых запястьях, увидел, как хорошенькая индианка ест мороженое, стоя возле универсального магазина и поджидая, когда появится видавший виды дерьмовоз, который у них называется автобусом, и повезет ее домой, в резервацию, увидел громадные бесчисленные звезды, загорающиеся над Першингом по ночам, и огни, которыми отвечает им город, — неоновые пирамиды, игральные кости, эмблемы солнца, вывески баров и прочие далекие от святости символы, которых год от года все больше рассыпается по темно-синей низине, — услышал, как ветер завывает в руинах старых индейских построек на вершинах холмов и как он врывается на городские улицы, рисуя жуткие морщинистые физиономии в песке, и те шепотом подражают его вою. Я знал, каков вкус пива в этом засушливом краю и как пахнут бензин и солярка, прорываясь сквозь кислый аромат пустынных солончаков. Мне показалось, что все это я узнал, просто подержав фотографию Терезы, и, хотя у меня не было других доказательств, кроме этого снимка да ее письма, я сразу поверил, что моя молитва услышана, и начал считать себя частью ее жизни. Я хорошо понимал, что столь самонадеянное умозаключение могло оказаться не чем иным, как тюремным психозом, ярким примером желания выходящего на свободу зэка ухватиться за любую возможность, не всегда удачную, чтобы только добиться своей цели. Однако вера в новый стиль научила меня полагаться на интуицию и не сомневаться в том, что письмо Терезы было исторгнуто из ее сердца силой моей коротенькой молитвы, и потому когда я сел за ответ, то писал, как мне казалось, с подкупающей искренностью, хотя то, что я принимал за искренность тогда, теперь выглядит в моих глазах простой уклончивостью, позволяющей избежать ответственности.
Дорогая Тереза.
Ты пишешь, что, наверное, поймешь, если я тебе солгу. Надеюсь, что так оно и будет. Мне трудно судить, ведь я и сам не всегда знаю, где правда, а где нет. Жизнь всегда казалась мне, по сути своей, одним сплошным обманом. Слова, которые мы говорим друг другу, так мало похожи на то, что мы чувствуем в глубине своих сердец, что могут с тем же успехом быть обманом. Когда мы говорим, то переводим самих себя с языка мысли на язык слов, причем настолько неуклюже, как будто произносим заученные монологи, суть которых не очень нам понятна. Истина зачастую становится ясной и понятной, когда двое людей напряженно глядят друг другу в глаза с одной и той же целью, когда в игру вступает их внутренняя совместимость, и, может быть, когда ты пишешь, что поймешь, если я тебе солгу, речь идет о самом факте того, что такая совместимость существует. Как бы там ни было, обещаю, что не скажу тебе ничего такого, что я сам считал бы заведомой ложью.
Наша переписка цвела и ширилась, проходя через стадии флирта, ухаживания, размолвок и примирений, пока мы наконец не признали оба, что стали друг для друга больше чем просто друзьями по переписке. Несколько раз мы говорили по телефону, хотя и коротко, но всегда о любви, и после каждого такого разговора у меня кружилась голова и теплело на душе. Мне представлялось, будто мы с Терезой вместе идем по какой-то неземной долине. И говорим по душам. Когда я думал о ней ночами, мне казалось, что мои мысли улетают в небо, как дым, и там смешиваются с ее ночными мыслями обо мне. Я рассказал ей о себе все, до последней малости. Каждая строка тех писем, что я писал ей тогда, звенит пронзительной искренностью. Исповедуясь ей, я и сам узнал о себе немалого нового и поучительного. Она была моей надеждой, за которую я держался изо всех сил, в то же время сомневаясь, что значу для нее столько же, сколько она для меня. Она все время повторяла, что обстоятельства не дают ей вырваться из города и приехать ко мне. Лишь через тринадцать месяцев после первого письма, когда я сообщил ей, что мою книгу, получившую название «Новый американский молитвенник», приняли в печать, Тереза предложила приехать навестить меня:
…Мы уже говорили с тобой о том, что если я приду в комиссию по досрочному освобождению и поручусь за тебя, раз уж никто из твоих родных не может этого сделать, то тебя, может быть, освободят условно еще до срока. Думаю, настала пора так и поступить, потому что эта твоя книга дает тебе отличный шанс на досрочное освобождение. Я успела полюбить тебя за минувший год (господи, неужели уже так долго?), но, должна признаться, немного боюсь личной встречи с человеком, который занял такое важное место в моей жизни, продолжая оставаться загадкой. А что, если все окажется не так, как мы надеемся? Как я это переживу? Конечно, мои переживания ничто в сравнении с твоими, и мои слова наверняка еще больше растравляют твою боль, но так уж оно есть. В общем, я думаю, что через пару недель приеду в Вашингтон и навещу тебя в тюрьме 21 мая, если ты не против.
У меня скопилось не меньше дюжины ее фотографий и около сотни писем, и все же, думая о предстоящем визите, я представлял ее себе менее отчетливо, чем после первого письма. Теперь, когда мне пришлось всерьез задуматься о своих чувствах, я понял, что не могу отделить реальность от сексуальных фантазий и далеко идущих планов нашего совместного будущего, которыми я себя развлекал. У меня было такое ощущение, будто несколько месяцев переписки пролегли между нами, как широченный залив, и, чтобы навести через него мосты, вряд ли хватит жалкой пары часов одного майского полдня. С перепугу я сел писать подходящую случаю молитву, но так и не смог ничего придумать. У меня уже девять лет и несколько месяцев не было женщины, и моя самоуверенность в обращении с противоположным полом порядком повыветрилась. Хотя это и неплохо, поскольку моя былая самоуверенность целиком и полностью основывалась на презрении к женщинам. Теперь же я не испытывал ничего, кроме сомнений в себе, помноженных на отчаянное желание освободиться досрочно и мысль о том, что Тереза может оказаться моим последним шансом. По мере того как день ее визита приближался, я перешел от тревоги к состоянию безмятежного всеприятия, точно приговоренный к смерти, который смирился с мыслью о неотвратимости убийственной инъекции. Утром того самого дня паника снова охватила меня с такой силой, что, когда я выходил во двор для свиданий — прямоугольник травы и яблоневых деревьев, среди которых были разбросаны детские горки и качели, в окружении изгороди с колючей проволокой поверху, — у меня тряслись колени. Солнце светило так ярко, что почти ослепило меня. Из-за ельника, насаженного к западу от тюрьмы, тянуло рекой. Мои чувства вдруг лишились обычной защиты, и весь мир предстал передо мной точно раскаленный красочный крик. Ветерок обвевал меня, а вопли носившихся вокруг качелей ребятишек на фоне болтовни их отбывающих срок папаш, которые сидели с женами и родителями за столами, ели принесенную ими еду и наслаждались возможностью прикоснуться друг к другу, показались мне резкими, как треск смолистого полена в костре.
Во дворе было, наверное, человек шестьдесят-семьдесят, но Терезу я увидел сразу. Она сидела одна за столом в тени большой яблони, на ней был голубой сарафан с белыми узорами. Волосы она распустила по плечам. Завидев меня, она робко взмахнула рукой. Я шел к ней, не вынимая рук из карманов и напустив на себя уверенный вид, а сам страшно боялся напомнить ей какого-нибудь идиота в роли Крутого Джека из фильма пятидесятых годов. Вблизи она оказалась похожа на традиционный портрет американской девушки, чистой и очаровательной, как парное молоко или сахарное печенье. Узоры на ее сарафане изображали белых птиц с раскинутыми крыльями. Когда я подошел, она встала и обняла меня, по-сестрински. Я чуть не заснул от запаха ее шампуня, но прикосновение ее грудей подействовало на меня возбуждающе. Мой эрегированный член уткнулся ей в бедро. Смутившись, я едва не отпрянул, но она удержала меня со словами:
— Ничего, все в порядке.