ни о чём.' И всей грязи своей не видели…
— Помилуй тебя Бог, Шурочка, — сказала Наталья Леонидовна и пошла ставить чайник.
Маша пришла часов в шесть и отпустила Наталью Леонидовну.
— Теперь в воскресенье встретимся, в храме. В субботу мы на исповедь пойдём, а в воскресенье… как Бог даст, в общем. Но на службе мы будем вдвоём. Там и решим, как дальше быть.
Снова капали капли. Шурочка уже выспалась.
— Тяжко лежать, — сказала она Маше. — Лежу, и только об одном и думаю. Аж выворачивает. И уколоться снова хочется.
— А ты молись.
— Я не умею. Не молилась никогда и ни о чём.
— Молилась, наверняка молилась. Икона-то у тебя стоит, — Маша перекрестилась на икону, — Божия Матерь, Феодоровская.
— Я не молилась. Я с ней просто разговаривала. Иногда. А просить я ничего у неё не могу. Я пыталась, но меня как будто отталкивает. Ещё Богу — могу как-то, а Божья Матерь меня к себе не пускает. Молчит всё… Хоть и стоит тут, рядом.
— Может, ты и права. Такие бывали случаи. Одну святую, Марию Египетскую, Божья Матерь не пускала в храм, пока она не покаялась.
— Как это — святую, и не пускала?
— Она её не пускала, когда та была ещё блудницей.
— Блудницей? Проституткой, что ли?
— Да. Она потом такой святости достигла, что ходила по водам. По поверхности реки шла.
— Была проституткой, а стала святой? И так бывает?
— Бывает. Я тебе её жизнеописание принесу, если хочешь.
— Хочу.
Шурочка помолчала, и сказала тихо:
— Значит, меня икона к себе не пускает… правильно делает. Я тоже проститутка… Страшно говорить.
И ещё… — Маша как-то замялась. — Богоматерь-то— с младенцем. С младенцем, понимаешь?
— Аборт? Нет, Машка, тут ты меня не переубедишь. Срок был небльшой. Там же были клетки одни…
— А ты, Шура, вообще, в Бога веруешь?
— Да. Теперь — верую.
— Так ты не бабка какая-то малограмотная! Ты же понимать должна, что вера — это не просто вера, а мировоззрение! Если ты веришь в Бога, значит, у тебя идеалистическое мировоззрение. Значит, ты признаёшь, что не материя первична, а дух! Дух! Это значит, что сначала дух, душа, а потом — плоть.
— Подожди-подожди… Это что же получается, душа — раньше тела? И тело строится — по душе?
— Да. А если ты считаешь, что это не так, тогда нечего говорить, что ты в Бога веришь.
— Вот она молчит почему, — Шурочка посмотрела в сторону своей иконы. — Мало того, что проститутка, так ещё и ребёнка убила. Своего ребёнка. Так, что ли?
— Матерь Божия защищает всё, что касается зачатия, рождения человека. Всё, что касается целомудрия женщины, брака, семьи. И любви к детям, и любви к родителям. Любви к матери, например. Духовно защищает.
— Значит, убийство… Так, как ты тогда говорила… Вот как это получается — убийство.
Значит, я убила… Это что, смертный грех? Заповедь такая есть — не убий.
— Есть. Это все знают, даже неверующие.
— Все знают, да не все выполняют…
Шурочка лежала молча. Ей надо было осмыслить услышанное. Ей надо было пустить всё сказанное в свою душу, и попытаться сделать это своим. Своим, собственным.
Было трудно представить себя убийцей. Сознание отказывалось принять в себя факт, ставший столь очевидным.
«Да, получается, что я убила своего сына… смертный грех, камень… карается смертью. Что ж, всё правильно. Как я могла… Не знала… Не знала? Не ври хоть сама себе. Тебе же хотелось пить, курить. А всех трудностей, связанных с ребёнком, тебе не хотелось. Может, ты чего и не знала, но основная-то причина была в этом. В этом!» И Шурочка едва слышно застонала.
— Ты спишь? — спросила Маша.
Шурочка не ответила. Как больно ей было! От этой боли она даже забыла на мгновение о том, как ей хочется уколоться.
«Убийца… Убийца!»
Какое-то время Шурочка лежала неподвижно. Душа болела. Душа не в силах была шевельнуться от боли и стыда.
«И всё же, это ещё было не всё. Что-то ещё было… Что? А! Целомудрие, зачатие, любовь к детям. Любовь к родителям… Вот уж не было чего, так не было… Если не любила собственную мать — нечего соваться с просьбами к Божьей Матери!»
— Маша, ну как же это можно — после того, как в тебе такая грязь — соваться к Богу? И к Божьей Матери? Как же это можно — из такой тьмы?
— Мы все таковы. Кричать надо: «Господи, прости!» Кричать надо изо всех сил, на полном пределе. На смертном пределе, понимаешь? И тогда даёт Бог благодать, и даёт силу противостоять греху. Когда будешь вылезать — Бог всё поменяет в тебе: и образ мышления, и мировоззрение, и смысл существования. Все ценности местами поменяются. Вся грязь заменится на живую воду. И простит Бог твои грехи по милости своей… Так бывает, честное слово. Я сама это пережила, и видела это — много раз. Только верь.
«На смертном пределе, — повторила про себя Шурочка. — Куда уж дальше — на смертном пределе…»
— Завтра, часа в четыре, к вечерне пойдём. На исповедь пойдешь, к батюшке. А там — как Бог даст… На всё Его Святая Воля…
Глава 37
Думала Шурочка, думала. И так, и эдак перекладывала в уме свою жизнь, стараясь ничего не пропустить. Начиная с желания быть «как все», и заканчивая грязным борделем у рынка, куда и взята она была по блату, «по протекции».
Желание уколоться накатывало на неё волнами — властными, жесткими. Бросить всё, взять в комоде деньги, и забыться, и улететь в чудные края… Манили «чудные края», а не ломка и бордель. И сколько не говорило сознание про ломку и бордель, что-то там такое внутри кричало про «чудные края». И манило, манило.
Когда желание накатывало уж очень сильно, Шурочка пыталась мысленно перекричать его. Так и вопила: «Господи, я не могу! Помоги! Я хочу уколоться, и не могу больше удержаться! Помоги! Помоги! Помоги!»
Желание отпускало, но стоило Шурочке немного забыться, расслабиться, как оно накатывало снова. И снова Шурочка кричала в небеса. Кричала, как могла… На смертном пределе…
Вечером Шурочку встретил знакомый мощёный двор и древний храм с кирпичными полами, выложенными ёлочкой. На этот раз народу было много.
Было несколько человек — таких, как она, Шурочка. Она узнала их сразу. По выражению глаз, по движениям рук. Наркоманы. Почти со всеми рядом кто-то был. В основном, матери. Люди стояли перед маленькой дверью к батюшке плотной толпой.
Очередь шла невыразимо медленно, и стоять в этой очереди было невыразимо трудно. Всё то, что надо было сказать, всё то, в чём надо было каяться, отчаянно сопротивлялось внутри. Оно тянуло Шурочку