эвакуированный из Ленинграда.
Кирилл Ласкари, которому тогда было шесть лет, вспоминал о первой встрече с восьмимесячным братом: «Впервые я увидел Андрея на перроне железнодорожного вокзала. Шла война. „Ташкентский' (имеется в виду поезд, следовавший до Ташкента. —
— Сейчас мы его увидим, боже мой. Не спи, Кирочка, — говорил дед Сеня.
Голова моя лежала у него на плече. Глаза слипались, убаюкивал цокот копыт по булыжной мостовой. На вокзал мы отправились заранее заказанным гужевым транспортом.
Из вагона Андрюшу вынес папа. Тётя Маша отдёрнула угол тёплого одеяла, в которое он был завернут, и я увидел смешное личико спящего маленького мальчика.
— Это твой брат, — сказал, улыбнувшись, папа.
Они, наши родители, папа, моя мама и тётя Маша, сделали так, что с малых лет наше отношение друг к другу было братским, родственным в подлинном понимании этого слова».
Такое случается нечасто. Гораздо чаще сводные братья и сёстры откровенно или подспудно враждуют друг с другом. Москвич Андрей и ленинградец Кирилл будут дружить всю жизнь, несмотря на разделяющее их расстояние. Оба унаследуют от отца страсть к музыке и при встречах будут изображать джазовый оркестр. Кирилл, как более сведущий в музыке, станет играть на рояле, а Андрею достанутся «ударные инструменты» — кастрюли да кружки. А еще они будут искать в Гатчине клад — ящик с драгоценностями, якобы зарытый прадедом-ювелиром. Правда, так ничего и не найдут, но зато от души повеселятся. Будет много чего хорошего, пока ранняя смерть Андрея не положит всему конец… Кирилл Ласкари вспоминал: «Андрей был удивительным братом. В трудные минуты моей жизни он всегда был рядом со мной. Помню, у меня умерла моя мама, и Андрей, узнав об этом, сразу ночью приехал ко мне в Ленинград, всё сам организовал…
За два дня до его смерти мне приснился странный сон, будто бы Андрей спускается в чёрном смокинге с парадной лестницы и неожиданно кто — то его ударяет по голове бутылкой с красным вином… И вдруг в пять утра — страшный звонок…»
Погостив неделю у дедушки с бабушкой, Андрей вместе с родителями и труппой переехал в Ташкент, город хлебный, тёплый и многолюдный. Нет, не многолюдный, а битком набитый народом — к местным жителям добавилось такое же, если не большее количество эвакуированных. «Красный граф», писатель Алексей Николаевич Толстой язвительно, но метко окрестил узбекскую столицу «Стамбулом для бедных». Писатель Всеволод Иванов был более резок, характеризуя в своём дневнике Ташкент как «город жуликов, сбежавшихся сюда со всего юга, авантюристов, эксплуатирующих невежество, татуированных стариков, калек и мальчишек и девчонок, работающих на предприятиях».
В эвакуации всем жилось трудно, в том числе и известным артистам. Жили где придётся. Первую ночь спали в фойе ташкентского Театра оперетты, затем по знакомству переселились на кухню к знакомой актрисе, откуда перебрались в двуспальный, как и в Горьком, номер гостиницы «Узбекистан».
За неимением кроватки Андрюша спал в корзине, которую раздобыла ему няня. Гостиничный номер сменила съёмная «квартира» с земляным полом…
Вскоре случилась крупная неприятность. По- настоящему крупная, чреватая далеко идущими последствиями.
Когда Театр эстрады и миниатюр отправился на «малые» гастроли по частям Среднеазиатского военного округа, Мария Владимировна отказалась уезжать из Ташкента. У неё имелась уважительная причина — она продолжала кормить Андрюшу грудью и не могла оставить его с няней. Взять ребёнка с собой тоже было нельзя — как раз в то время он болел.
Директор театра, недолюбливавший Марию Владимировну за её независимый характер, написал заявление в суд, обвинив актрису в саботаже. В сталинскую эпоху это было тяжёлое обвинение, ну а в годы войны и того больше. По законам военного времени саботажников нередко расстреливали. Конечно же Мироновой расстрел не грозил, не та ситуация, но вот лишиться свободы на приличный срок она могла.
Закончилось всё быстро и хорошо. «Для защиты мы обратились к одному из наиболее видных московских адвокатов, Леониду Захаровичу Кацу, — вспоминал Александр Семёнович, — тоже находившемуся в Ташкенте, и он согласился участвовать в этом „шумном процессе'. И вот идёт суд. Душное помещение набито до отказа. Тут актёры театра и многие наши друзья. Судья прочитала исковое заявление, в котором звучало грозное слово „саботаж', но не была указана причина отказа Мироновой от поездки. Когда Кац назвал причину, по залу пронёсся гул возмущения. Представитель Дома Красной Армии развёл руками, сказав, что его ввели в заблуждение, а судья сделала выговор директору: „Как вам не стыдно бросаться такими словами и отнимать время у суда?!' Естественно, справедливость восторжествовала, и театр поехал без Мироновой».
Беда, как известно, не приходит одна — спустя некоторое время Андрюша заболел уже тяжело. Врач диагностировал дизентерию и посоветовал срочно раздобыть остродефицитное лекарство сульфидин. Спасла Андрюшу Нина Громова, жена известного лётчика Михаила Громова, в то время командовавшего авиацией Калининского фронта. Нина связалась с мужем, тот раздобыл сульфидин и с «попутным» самолётом отправил его в Ташкент. Пройдёт много лет, и однажды, встретившись с Михаилом Громовым, Мария Владимировна скажет: «Михаил Михайлович, вы спасли мне сына. Спасибо вам».
В перерывах между гастролями Александр Семёнович готовил новую эстрадную программу для своего театра. Программа получилась отличная, слух о её успехе быстро докатился до Москвы, что поспособствовало быстрому (уже в октябре 1942 года) возвращению домой. Можно представить, какой это был праздник — после всех эвакуационных мытарств вернуться в Москву, в свой дом. Правда, дома у себя они поселились не сразу. «Москва была иной, чем мы её покинули, — вспоминала Мария Владимировна, — строгой, дисциплинированной, малолюдной и поразительно чистой. Встретивший нас главный администратор театра Сергей Алексеевич Локтев, которому мы, уезжая из Москвы, оставили ключи от нашей квартиры, возвращая их, сказал, что первое время всё-таки будет удобнее пожить в гостинице — номера ждут. В то время многие писатели и композиторы жили в гостиницах — там было теплее и можно было прикрепить карточки на обед.
Мы поселились в старой гостинице „Гранд- отель', действительно удобной и уютной. Теперь её уже нет, на её месте стоит новый корпус гостиницы „Москва'.
Не успели расположиться, как стали приходить друзья, большинство в военной форме: Ленч, Изольдов, братья Тур, работавшие корреспондентами. Они рассказывали много интересного. Постепенно мы входили в ритм московской жизни.
Назавтра, с понятным волнением, мы отправились на Петровку. Удивительно, но дома всё было в полном порядке. На кухне висели выстиранные перед отъездом пелёнки и менакеровские носки, а в буфете — испечённый мною, тоже перед самым отъездом, песочный пирог с вареньем. Господи, с каким удовольствием мы его съели! Потом прошлись по Столешникову, Дмитровке, по проезду Художественного театра и вышли на улицу Горького, чтобы посмотреть на наш театр».
С театром ничего не случилось — целый и невредимый стоял он на своём месте, словно олицетворение постулата о вечности искусства. Правда, по военному времени большей частью приходилось работать «на выезде», гастролируя по фронтам. Андрюша оставался в Москве с няней.
В трёхлетнем возрасте мальчика начали приобщать к театру. Вернее, не начали, а попробовали. Закончилась попытка конфузом.
Вначале всё было хорошо — няня привела Анд- рюшу в театр на дневной спектакль. Им, как своим, достались самые лучшие места в директорской ложе. Андрюша не столько смотрел на сцену, сколько разглядывал зрителей, сидящих в зале (спектакль был хоть и дневным, но «взрослым»).
Когда на сцене появился Александр Семёнович, Андрюша очень обрадовался. Можно понять его детскую радость. Он чуть было не выпал из ложи — лёг на барьер и громко, на весь зал завопил: «Папа! Папа!»
Папа вначале не реагировал на оклик. «Не слышит», — должно быть, решил Андрюша и «прибавил громкости». Такой вопль не услышать было невозможно.
Смеялись все — и зрители, и актёры. Только Александр Семёнович стоял как столп, не в силах вымолвить ни слова. Мальчик, весьма довольный тем, что оказался в центре внимания, продолжал вопить,