— Я видел совершенно невероятные, фантастические цветные сны! — сказал отец, садясь и протирая глаза. Затем он оглянулся и застегнул ковбойку. Стебельки травы, как лезвия, впечатались в его правую щеку.
— Посмотри, сынок, — сказал отец, показывая вправо. Там, не более чем в двадцати шагах от нас, высокая длинноногая молодая дама плыла по аллее парка. На ней были короткая красная юбка, туфли на высоких каблуках и блузка с глубоким вырезом. В правой руке она держала сумочку из черной кожи, а в левой — книжку в мягкой матовой обложке. Ей было лет тридцать или чуть больше, у нее были длинные волнистые черные волосы. Она напоминала итальянскую актрису Софи Лорен, которую так почитали в Советском Союзе. Ее и Марчелло Мастрояни.
Итальянская красавица уселась на скамейку прямо напротив нас и скрестила ноги, так что юбка поползла вверх, открыв ее смуглые бедра. Она вытащила блестящую металлическую закладку из середины книжки и принялась читать.
— Потрясающая! — сказал я отцу. — Как твои сны.
— Да, хороша! Так иди и поговори с ней. Не теряй время! — отец осторожно подтолкнул меня, чтобы я поскорее поднялся с травы, на которой мы сидели.
Я направился к скамейке, готовясь завести непринужденную беседу.
— Извините, — обратился я к ней по-английски.
Она подняла голову и глянула на меня. Ее губная помада была ярко-красной и гармонировала с пылающей юбкой.
— Извините меня. Позвольте представиться?
Красавица улыбнулась очень естественно и располагающе, не выражая никакого удивления или раздражения.
— Non parlo inglese, — сказала она, слегка покачав головой и в то же время продолжая улыбаться.
Пытаясь использовать весь запас итальянского, который мне удалось усвоить за несколько дней, я смог слепить неуклюжее выражение: «Iо sono russo-ebreo emigrante» («Я есть русско-еврейский эмигрант»).
— Ciao, — ответила красавица. Она перестала улыбаться, но продолжала смотреть мне прямо в глаза. Еще секунд тридцать я барахтался в ее глазах, молчаливо и безнадежно. Потом пошел ко дну, а она повела плечами и перевела взгляд на страницу книги в мягкой обложке.
Я вернулся на лужайку, где меня ждал отец.
— Пойдем, папа, — сказал я, тормоша его. — Мама, наверняка, волнуется.
— Пойдем, сынуля, — ответил отец и поднялся с земли.
Я помог ему отряхнуть травинки с брюк и рубашки. Мы обнялись и побрели под голубым куполом римского полдня в сторону нашей гостиницы.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Ладисполи
4
Записки из транзитной жизни
В книге «По следам этрусков», впервые опубликованной в 1932 году, Д. Г. Лоуренс в главе «Черветери» кратко упоминает о городке Ладисполи: «Мы прибываем в Пало, неизвестно где расположенную станцию, и спрашиваем, ходит ли автобус в Черветери. Нет! Там стоит лишь древний шарабан, да такая же старая белая кобыла томится неподалеку. Куда они направляются? В Ладисполи. Мы знаем, что нам не надо в Ладисполи и только вглядываемся в ландшафт. Сможем ли мы найти какой-то транспорт? „Это трудновато“, — отвечают нам. Это то, что они твердят всю дорогу: трудновато! Что означает „совершенно невозможно“. Никто даже пальцем пошевелить не желает! Есть ли гостиница в Черветери? Они не знают. Похоже, они никогда там не бывали, хоть это всего в пяти милях отсюда и там находятся гробницы».
Лоуренс прибыл из Рима на железнодорожную станцию Ладисполи-Черветери, а оттуда ехал в каком-то допотопном омнибусе в Черветери — место, известное своими tumoli, этрусскими гробницами, датирующимися VIII веком до нашей эры. Насколько мне известно, Лоуренс так и не побывал в городке Ладисполи, который делил вокзал со своим материковым соседом, древним этрусским поселением Черветери. В отличие от Лоуренса, вольно путешествовавшего по итальянскому региону Лацио в поисках следов этрусского прошлого, погребенных под руинами менее отдаленного римского прошлого, мы, беженцы из СССР, не выбирали места транзитной жизни и не могли обойти Ладисполи стороной. Когда мы с отцом впервые вышли из поезда на перрон Ладисполи-Черветери, единственным, что роднило нас с Лоуренсом, было самое смутное представление о том, где найти жилье…
Еще в 1970-е годы несколько прибрежных городков в окрестностях Рима стали пристанищем еврейских беженцев, отказавшимся внимать призывам праотцов вернуться в Землю Обетованную и отдавшим предпочтение интеллектуальным и торгово-промышленным перспективам Нового Света. На пике эмиграции в середине и в конце 1970-х, когда десятки тысяч покидали СССР и многие из них направлялись в Америку и Канаду, Остия и Ладисполи наполнялись «русскими» до краев. Я до сих пор удивляюсь тому, что именно Остию, морской порт Древнего Рима, и Ладисполи, бесхребетный прибрежный курорт, сочли подходящими перевалочными пунктами для беженцев, теснящихся у ворот Нового Света. Подобно скучающим легионам, расквартированным под Римом и готовым в любой момент поднять паруса и плыть навстречу завоеваниям или же войти строевым шагом в Вечный город, мы томились от бездействия и неопределенности будущего. Жаждущие перемен, мы с родителями были обречены на два месяца принудительного, беспокойного и бесцельного существования в русской колонии на Тирренском море.
Летом 1987 года, когда Советский Союз все еще ехал, развалясь на заднем сиденье половинчатых реформ, которые впоследствии привели к полному краху государства, количество эмигрантов постепенно начинало увеличиваться. Мы были слабеньким ручейком по сравнению с бурлящими потоками 1970-х или же с мощным течением конца 1980-х и начала 1990-х. Летом 1987-го, большую часть которого мы с родителями провели в Италии в ожидании американских виз, чиновники ХИАСа поселили нас в Ладисполи после полутора недель в чреве Рима. Расположенный на побережье Тирренского моря, километрах в пятидесяти к северу от Рима, Ладисполи был сонным городишком, где полузажиточные римляне владели небольшими летними домиками или квартирами в кооперативах. Именно здесь еврейским беженцам предстояло ждать визы. Иногда ожидание занимало три-четыре месяца, иногда больше.
Мы не могли позволить себе купить путеводитель; доступа к местным библиотекам у нас тоже не было. В добавление к тому немногому, что мне было уже известно из древней истории этого региона, некоторые сведения об этрусках я почерпнул от Анатолия Штейнфельда. Он избегал солнца, и здесь, в Италии, его цветовой доминантой был цвет пыльной мостовой. Склонный по натуре к депрессии, Штейнфельд в то лето был удручен перспективами американского академического рынка. С первых дней в Риме, где мы с ним оказались в одном отельчике, Штейнфельд выбрал меня в студенты своей академии на открытом воздухе. В течение первых трех недель он читал мне лекции — сначала в Риме, потом в Ладисполи, урывками и кусками, то под портиками зданий, то в тенистых углах улиц, то под пляжными зонтиками.
Должен признаться, в отношении Штейнфельда меня раздирали противоречия. Я восхищался его знаниями, риторическим даром, лингвистическим чутьем. И в то же время не мог не испытывать солидарности с отцом, который на дух не выносил Штейнфельда. Кроме того, я ощущал то, что чувствует юноша, когда чужой мужчина проявляет интерес к его матери, а мать как-то исподволь подыгрывает