между сплетенными ветвями, усыпанными зеленью первой листвы, он чувствовал себя увальнем.
Они были на верху плато, и твердая земля звенела под их ногами, а в сосновом бору между стволами деревьев бормотал что-то ветер. Тонкий благовонный аромат курился, словно фимиам.
Анжелика остановилась на краю обрыва и посмотрела на горизонт. Внизу виднелась извивающаяся лента священной реки, которая несла свои воды к западу. Анжелика повернулась к Кантору.
– Ты не любишь ее, – сказала она. – Но ведь ребенок, какой бы он ни был, как бы он ни появился на свет, кто бы ни был его отцом, какова ни была бы его мать, все-таки ребенок, а угнетать слабого – всегда низость.
У Кантора слегка перехватило дыхание. Слова матери задели его, и он молчал… «Ребенок… Низость»…
– И если в тебе не говорит кровь твоих предков-шевалье, то сегодня я хочу напомнить тебе о чести дворянина.
Анжелика снова зашагала, теперь уже по тропинке, которая свела их немного вниз, а затем на середине косогора тянулась вдоль реки и постепенно спускалась в долину.
– Ты родился в тот самый день, когда на Гревской площади был символически сожжен твой отец. Но тогда я думала, что его действительно сожгли… Когда я, неделю спустя, на руках несла тебя, такого крошечного, в Тампль, было Сретенье, и я вспоминаю, что весь Париж казался мне пропитанным запахом пончиков с лимоном, которые продавали в этот день на улицах дети-сироты. Мне было двадцать четыре года. Это не так уж много… для таких испытаний. Когда я вошла во двор Тампля, я услышала детский плач и увидела Флоримона, за ним гнались мальчишки, они кидали в него камни и снежки и кричали: «Маленький колдун! Маленький колдун! Покажи нам свои рожки!..»
Кантор вдруг остановился, лицо его покрылось красными пятнами, и он в ярости сжал кулаки.
– О, – воскликнул он, – был бы там я! Был бы там я!
– А ты был там, – смеясь, сказала Анжелика, – только совсем крошечный, нескольких дней от роду.
Все еще улыбаясь, она посмотрела на него, как бы подшучивая над ним.
– Сегодня-то ты сжимаешь вон какие кулаки. Кантор, но тогда твой кулачок был не больше ореха!..
И она снова рассмеялась, потому что ей представился поднятый к небу крохотный розовый кулачок Кантора. Но смех ее отозвался в лесу каким-то странным, горьким эхом. Кантор недоуменно посмотрел на мать и почувствовал, как где-то в глубине его души зарождается необъяснимое страдание.
Смех Анжелики оборвался, она, казалось, задумалась о чем-то и вновь стала серьезной.
– Ты рад, что живешь на свете, не правда ли, Кантор?
– Да, – пробормотал он.
– А ведь мне нелегко было сохранить тебе жизнь. Когда-нибудь я расскажу тебе поподробнее, если ты захочешь. Ведь ты никогда не задумывался над этим, не так ли? Ты ни разу не спросил себя: как случилось, что я живу, я, сын колдуна, приговоренный к смерти еще до рождения? Ты об этом не поминаешь! Что тебе до этого! Ты тут, живой. Ты ни разу не спросил себя, что сумела сделать, обязана была сделать твоя мать, чтобы сохранить тебе сокровище, которое бьется сейчас в твоей крепкой груди, – твою жизнь!
И она ткнула в его грудь своим небольшим, но сильным кулаком, как раз в то место, где находится сердце. Он растерянно отшатнулся, глядя на нее своими светлыми, так похожими на ее глазами; он словно впервые видел ее.
Анжелика продолжала спускаться по тропинке. Теперь вместе с шелестом деревьев до нее доносился плеск воды. Ольха, тополь, ива на берегу уже покрылись длинными листочками, которые мягко теребил ветерок. Здесь весна раньше заявила о своих правах, и трава в низинах была уже высокая и сочная.
Анжелика не сердилась больше на сына. Растерянный взгляд подростка явно свидетельствовал о том, что никогда дотоле он не задумывался над тем, о чем она ему поведала сейчас. И это естественно. Ведь он еще совсем мальчик!
Она сама виновата, что не поговорила с ним раньше, не рассказала ему хотя бы того, что касается непосредственно его. Тогда он был бы более снисходительным, не таким нетерпимым.
Дети очень любят, когда им рассказывают о периоде их жизни, которого они не помнят или помнят плохо. Эти рассказы утоляют их мучительную жажду самопознания. Они любят, когда их вводят в этот мир наивных, часто бессвязных ощущений, помогают им разобраться в том, что смутно хранит их память.
А Кантор, предоставленный самому себе, вынужден был сам искать ответы на все. И потом, став старше, он страдал оттого, что мать спустилась в его представлении с той небывалой высоты, на какую он вознес ее в своем раннем наивном детстве.
И вот теперь оставалось сказать ему самое трудное. Анжелика снова заговорила об Онорине, которую нужно было защитить от несправедливой злобы.
Они проходили по краю прибрежного луга, у самой реки. Она внезапно повернулась к сыну.
– Я тебе уже сказала, что никогда нельзя унижать невиновных. И я повторяю это. Ты можешь ненавидеть меня, если тебе угодно. Но не ее. Она не просила меня о жизни. Но если бы ты осудил меня, ты был бы не прав!.. Не зная, что произошло, плохо, даже больше того – глупо изливать на других желчь своего сердца.
Она внимательно смотрела на Кантора, и он увидел, как постепенно темнели глаза матери и в них вспыхнул огонек ненависти, как он подумал, ненависти к нему, и это испугало его.
– Ты еще мальчик… – продолжала она. – Но скоро ты станешь мужчиной. Мужчиной, – повторила она мечтательно. – Ты будешь участвовать в войнах, мой сын, будешь сражаться жестоко, до конца… это хорошо. Мужчина не должен бояться сражений. И ты будешь входить в города как победитель, будешь праздновать свою победу и будешь во хмелю силой брать женщин… Но потом позаботишься ли ты о них, о своих жертвах? Нет! Такова война, не правда ли? Придет ли тебе в голову потом узнать, не умерли ли они от позора, не бросились ли в колодец? Нет! Ибо такова война! Так всегда было, так всегда будет, это я тебе говорю… «Когда полк со знаменщиком во главе вступает в город, женщины теряют честь…» Эти слова часто повторяла старая Ревекка. Вот скажи мне, что, по-твоему, остается делать женщине, которая носит под