У кого голова кружилась и без карусели, тот мог направиться в соседнюю палатку. Если у него не дрожали руки, он мог там выудить банку с монпансье или даже бутылку шипучего вина. Этим занимались девушки. Что касается молодых людей, то они предпочтительно стреляли в ухмылявшиеся морды кукол или в глиняные трубки, которые очень быстро вертелись. О, это не война, это много спокойней и веселей!
Для любителей более изысканных наслаждений имелись закрытые балаганы, например кинематограф, где неутомимый Шарло[60] бьет посуду. Странно, откуда на свете еще берутся цельные супные миски? Неужели он их еще не разбил? Четыре су за вход! Не жалейте! Миски стоят дороже. Шарло бьет посуду хоть быстро, но абсолютно без шума. Вы хотите шума? — пожалуйста к свиньям! Свиньи совсем не те, что вы видели у себя в деревне. Они в голубых мундирах. Они ездят в кабриолете и даже читают «Petit Parisien». Это же не свиньи! Это чудо природы! Заходите!
Для самых взыскательных хранился в запасе вот тот большой балаган братьев Шелево. Правда, вход стоил дорого: франк сорок пять. Зато чего там только не было: куплеты о министре-рогоносце, наездница с вольтижами, эквилибристы, которые держат на носу множество стаканов и не бьют их, как глупый Шарло, канатная плясунья, клоуны, даже мартышки.
Господин бригадир, заходите! Один сорок пять, двадцать девять су! Но бригадир предпочел за шесть су зайти посмотреть дрессированных блох: и дешево и сердито. Что ж, у каждого свои вкусы.
Зазыватели кричали, рвались хлопушки, ученые свиньи визжали. Народу было много. Гулянья удались на славу. Об этом говорили взаимные улыбки и артистов и публики. Не улыбался, кажется, только один человек. Это был Андрей. Хмуро морщась, пробирался он среди толпы, не стрелял в цель и не удивлялся интеллигентности свиней. Наверное, попади он сюда в другой день, было бы иначе. Андрей, веселый Андрей, сам бы влез на бегемота и пошел бы вертеться под шарманку. Но теперь он был мрачен. Плохие новости. За ним следят. Надо менять паспорт. Ночевать негде. Он должен ехать скорее в Тулон, иначе здесь легко попасться. Сегодня вторник. Хотя бы в четверг или в пятницу. Вот только неизвестно, поспеет ли Пуатра: он ведь тоже хотел ехать. Пуатра единственный человек, через которого Андрей поддерживает связь с организацией. Это хороший работник, настоящий коммунист. С ним дело можно наладить. Но как глупо засыпаться сейчас, когда еще ничего не сделано!
Веселье на площади Бастий раздражало Андрея. Бегемоты казались ему отвратительными. Он не верил смеху девушек: прикидываются, а самим, наверное, вовсе не весело. Боров в мундире напомнил ему буржуя с советского плаката. Брр! Что здесь смешного?! Во всем ему чудилось одно: пошлость. Это ощущение, похожее на физическую тошноту, вызванную душным кухонным запахом, часто преследовало его в Париже. Тогда с тоской он думал: зачем я сюда залез? В России бывало трудно, но это проходило, как плохая погода. Когда он увидел, как крестьяне в Курской губернии встречали с иконами белых, он почувствовал злобу, злобу, но не отчаянье. Он знал: через месяц очухаются, будут прятаться в лесах и постреливать в офицеров. Здесь же становилось безнадежно и в ясную погоду, здесь безнадежность, кажется, шла именно от солнца. Рабочие читали статьи в «L’Humanité» о поддержке России, о солидарности с зарейнскими братьями, поддакивали, возмущались правительством, говорили: «Мы им покажем», а после шли в кабачки, пили аперитивы, танцевали, играли в триктрак и забывали о том, что где-то за стенами кабака существуют Россия, Германия, борьба, революция. Они как-никак жили и, живя, старались жить в свое удовольствие. Гарсон, еще один пикончик! Вот жаль, что абсент запретили. Идиотское правительство! И Андрею казалось, что запрещение абсента их гораздо больше волнует, нежели вторжение на германскую территорию. И у Андрея тогда опускались руки.
Теперь, глядя на толпу, он видел их. Это они кружатся на бегемотах, хохочут, когда Шарло бьет посуду, и аплодируют похабным куплетам. Конечно, у них много задора, но какой же это балаганный задор! Если эквилибрист уронит стакан, они будут в негодовании штурмовать кассу, требуя возврата входных. Подойдет усач полицейский. Покричат и разойдутся. Они метко стреляют в трубки. Но только в глиняные трубки. Нет, эти люди не могут сделать Октября!
Так, глядя мрачно, исподлобья на нехитростные забавы ярмарочных гуляний, шел он по площади. Ни один, даже самый красноречивый, зазыватель не сумел приманить этого угрюмого человека в кожаной каскетке. Наконец, обойдя всю площадь, он остановился. Это был темный закоулок, где стояли фургоны, в которых обитали дрессировщики свиней, сами свиньи, эквилибристы, фокусники и прочие увеселители парижских окраин. Он разыскал старый желтый фургон с дощечкой: «Бродячий цирк братьев Шелево» и постучался в крохотное окошечко. Тотчас же дверь фургона открылась:
— Кто там?
— Мне нужно видеть m-lle Лизетт.
— Это я.
— Пьер здесь?
— Зайдите.
С трудом Андрей влез внутрь. Там было темно, пахло дешевой пудрой и тряпьем. Он не мог разглядеть лица говорившей с ним девушки.
— Пьера нет. Пьер вчера ночью арестован. Он успел передать мне записку. Он просит сообщить вам, чтобы вы скорей уезжали. Он в тюрьме Санте. Бедный Пьер!
Нет, Пуатра напрасно сомневался, думая о своей русой девчонке. Может быть, она и бывала иногда капризной. С кем этого не бывает? Но по тому, как она сказала: «Бедный Пьер», как задрожал при этом ее тоненький голосок, было и без дальнейшего ясно, что русая Лизетт любит Пьера, что она впустила его не только в темный фургон, но и в сердце.
Андрей был окончательно подавлен ее словами. Пуатра провалился. За ним следят. Надо ехать. Связь с организацией порвана. Возобновлять нет времени. Придется ехать в Тулон, не получив инструкций, ни с кем не повидавшись. Он испытывал страшный упадок сил.
А Лизетт продолжала:
— Молодчина Пьер! Он не как другие, он не трус. Вы товарищ Пьера? Вы русский? Что же, вы тоже не трусы. О, как я их ненавижу! Мой отец был коммунаром. Версальцы ему пробили пулей правую ногу. Теперь, если будет снова коммуна, я тоже пойду стрелять. Теперь-то мы их заполучим!
Андрей смутился. Он, кажется, даже покраснел: в фургоне было темно. Ах, до чего он не прав! Ему стало страшно стыдно не только за свою минутную усталость, но и за то, что он не верил в этих людей. Маленькая русая девчонка сильней и умней его. Он крепко пожал ручку Лизетт:
— Да, да, конечно! Ваш Пьер молодец. И вы. И вы тоже! Понятно, мы их заполучим!
— Теперь мне нужно идти, — сказала Лизетт. — Мой номер. Зайдите в балаган. Вы увидите, как я работаю. Зайдите. Пожалуйста, зайдите! Мне сегодня очень не по себе. Я буду спокойней, если вы будете там. Ведь Пьер арестован… А когда ходишь по канату, нужно быть спокойной, совсем спокойной.
Андрей прошел в первый ряд. Через минуту на арену выбежала маленькая девушка, почти ребенок, в коротенькой юбочке, обшитой стеклярусом. Ее подняли на канат. Она вытянула руки и улыбнулась. Она начала танцевать. Андрей больше ни о чем не думал. Он несся глазами за плясуньей, как будто мог взглядом поддержать ее. Одну минуту ему показалось, что она падает. Он привстал, готовый броситься на арену. Но нет, это Лизетт исполняла самую трудную часть своего номера. Она стояла на одной ноге и кивала руками в такт музыке. Директор цирка, старый клоун, единственный из «братьев Шелево» (другой брат давно умер), хлопая стеком, мерно покрикивал:
— Смелей! Смелей!
И, глядя прямо на Андрея, улыбаясь теперь только ему, маленькая Лизетт, дочь коммунара, подруга шофера Пуатра, весело крикнула:
— Смелей! Смелей!
Андрей встал. Недавних сомнений как не бывало. Он бодро шагал по площади. Он больше не раздражался, глядя на веселую толпу. Нет, теперь он верил ей, он ее любил. Ведь это же великий парижский народ! Кто знает, может быть, завтра он пойдет защищать новую коммуну? Пусть веселятся! Пусть стреляют в глиняные трубки! Андрей слышал, как бьется сердце славных предместий, рабочее сердце Парижа. Разве не на этой площади санкюлоты танцевали карманьолу? Разве не здесь, на этом углу, сидел старый ветеран сорок восьмого года и раздавал инсургентам — каменщикам, пекарям, ткачам — патроны. И каменщики, и пекари, и ткачи знали одно: столько-то для версальцев, а последний для себя. Великий народ! Вот его дочь, дочь Парижа, девушка Лизетт, которая может пудрить капризный носик, которая может даже надувать губки, но которая знает: «Мы-то их заполучим». Нет, Андрей здесь не одинок! Надо