хохотал и прыгал на коленях у матери. Эта тройка отлично забавлялась. Сама же Дитте не принимала особого участия в веселье, — шумные забавы теперь не по ней, она стала такая тихая после болезни. И для нее было настоящим облегчением, когда они все отправились в постель — старуха тоже устала и улеглась одновременно с малышами.
Дитте села за работу, не переставая думать о Петере. Ей жалко было, что он так запоздал сегодня, — устанет еще больше обыкновенного. Должно быть, сегодня ему особенно не везло, случилась какая-нибудь неожиданная неудача, что иногда бывало; вообще же он такой аккуратный. Грешно, что мальчуган столько работает, вечно занят, и поиграть ему некогда. Как только она сама немного поправится, этому надо положить конец. Не то с ним случится то же, что было с нею, — и он лишится детства и не будет знать, за что взяться, когда ему выпадет на долю часок-другой поиграть. Не то чтобы Дитте чувствовала себя обиженной или недовольной тем, как сложилась его жизнь, но детство, проведенное без игр, оставило ощущение какой-то пустоты в ее сердце и в уме. и это ощущение до сих пор не сгладилось. Надо также постараться добыть Петеру какую-нибудь настоящую игрушку. Ему хотелось локомотив и рельсы. Пока же он не расставался со своей зубной щеткой, вечно она была зажата у него в кулачке и стала невероятно грязной, а вымыть ее он не давал. Поиграть как следует ему никогда не приходилось, вот он и обратил щетку в игрушку, не выпускал ее из рук. Вдобавок это был единственный подарок, полученный им за всю жизнь и чего-нибудь стоивший. А то, кроме старого хлама, случайно подобранного где-нибудь на свалке, у него никогда ничего не было.
Когда часы на башне дворца Розенборг пробили десять, Дитте не на шутку встревожилась. Дорого бы дала она, чтобы Карл был дома. Идти разыскивать мальчика было бесполезно, — неизвестно, в каком конце города он находился. Но ей нужно было, чтобы кто-нибудь сказал ей: «Он придет, будь спокойна, ничего не случилось, просто он запоздал сегодня. Может быть, они с Эйнаром зашли в цирк, мало ли что приходит в голову мальчикам!»
Она уговаривала сама себя, но именно потому, что не верила себе, ей так хотелось услышать это от кого-нибудь другого. Лучше всего от Карла, — он никогда не говорил ничего, в чем не был уверен сам.
Поминутно подходила она к окну и выглядывала во двор, и каждый раз, заслышав шаги на лестнице, приотворяла дверь в длинный коридор.
Внизу у Андерсенов зажгли огонь, Дитте спустилась к Сельме, — не знает ли та чего. Сельма, видно, бегала на поиски и не успела еще скинуть платка с головы. Лицо у нее было заплакано.
— Что могло случиться? — спросила она Дитте. — Я целых два часа рыскала повсюду. Мы ведь сидим и мерзнем, он обещал принести угля, и вот… этого еще никогда не бывало! Он большой озорник, но дела никогда не забывает… затопить нечем! — Она опять заплакала.
— Возьми у меня угля, — предложила Дитте. — Это еще не самая большая беда, я боюсь…
Но Сельма продолжала жаловаться, даже не обратив внимания на предложение. Она цеплялась за уголь, лишь бы только не взглянуть в глаза истине.
Женщины потолковали было — не пойти ли заявить в полицию. Но ни той, ни другой не хотелось вмешивать в свои дела полицию, — обе они были незамужние. Да мальчики и сами придут, не стоит выдавать себя, рассказывать полиции, на какие штуки приходится детям пускаться. Разумеется, они придут, они ведь такие молодцы оба и привыкли выкручиваться из всяких бед. Как же им не прийти!
— Может, где пожар случился, — тогда мальчишки все на свете забыть готовы! — продолжала Сельма. Она сама сколько раз видела, как дети простаивали на пожаре всю ночь напролет, забыв обо всем.
Дитте вернулась к себе и продолжала ждать. Долго сидела она, зажав рот рукой, точно не давая чему-то вырваться наружу и пристально глядя в огонь лампы невидящими глазами. Потом силой взяла себя в руки. Нет, не поддастся она черным думам! Встала и вынула из старого комода свою черную вязаную безрукавку, уцелевшую у нее с тех времен, когда она служила прислугой. Надевалась эта вещь только по праздникам и была совсем как новая. Дитте распустила ее, затем взяла длинные деревянные спицы и начала вязать. Петер всю зиму мечтал о вязаной шапке с кисточкой, да все не на что было купить шерсти для вязанья. Теперь у него будет и шапка, и шарф, и напульсники — все одинаковое! Вот обрадуется! Дитте смутно представлялось, что, если она исполнит самое заветное желание мальчика, он придет, непременно придет!..
Мало-помалу, однако, напряжение воли ослабело, усталость взяла свое, и Дитте уснула счастливым сном. Ей снилось, что Петер с нею, стоит, прислонившись к ее плечу, как всегда, когда они бывали одни, и кладет на стол свой заработок. «Чуть было не остались сегодня ни с чем, — говорит он со своей забавной серьезностью, — но потом все-таки заработали кое-что».
Дитте проснулась от шума во дворе, — извозчик Ольсен шел задавать корм лошадям. В комнате было холодно, лампа слабо коптила. Теперь Дитте больше не сомневалась. Она прибрала в комнате и пересмотрела все детское белье и платье. Лицо у нее совсем застыло, словно окаменело. Пересмотрела и Карловы носки, — чтобы старухе Расмуссен было поменьше работы. Пробрала штопальной бумагой все проредившиеся места: тем дольше проносятся, и старуха успеет передохнуть. Только скорее, скорее бы разразилось неизбежное! Словно камень давил сердце или застряла острая кость. Пришлось раскрыть окно, чтобы не задохнуться.
У Сельмы все еще светился огонь. И она, видно, ждала! По двору прошлепали деревянные башмаки, — проковыляла газетчица со своей тяжелой кипой газет и сунула «Листок» в дверь Сельмы. Вскоре по лестнице послышались тяжелые шаги Сельмы. Дитте знала, что это означает. Сельма плакала, держа газету трясущейся рукой.
— Тут напечатано… — сказала она, всхлипывая.
Но Дитте по ее голосу поняла, что она не Эйнара оплакивает.
Да, вот оно напечатано:
«Ужасное. несчастье на товарной ветке. Ребенок попал под грузовую платформу. Обе ноги раздроблены. — Дитте читала чисто механически; она ведь уже заранее знала это… Уже перестрадала это. — Бедняжка немедленно очутился на операционном столе и лежал, обводя докторов и сиделок большими удивленными глазами. Видимо, он был еще в сознании, так как, когда сестра милосердия стала ножницами разрезать на нем одежду, он заплакал и сказал: — Не режьте платье, мама огорчится»…
В груди у Дитте вдруг стало так отрадно-легко, когда она услыхала эти последние слова своего умиравшего мальчика. Как будто застрявшая в сердце косточка пробила себе дорогу и выскочила.
Она нагнулась, — изо рта у нее хлынула кровь.
XXI
СМЕРТЬ
Дитте медленно открыла глаза. Взглянула на себя, на свои белые исхудалые руки, вытянутые на белой простыне: вокруг кистей белые оборочки, и наволочка с оборочками, и по груди у нее бежит оборочка ночной рубашки, одним концом подымаясь кверху и обрамляя шею, другим спускаясь вниз. Дитте уже пришлось однажды лежать во всем белом, — когда она родила Йенса. Но тогда ее волосы падали на это белое золотистыми волнами, а рядом с нею лежал плачущий младенец. Теперь ее жиденькие волосы прилипли к затылку и к вискам. И шея у нее стала тонкая, как у птицы, она знала это и не глядясь в зеркало; сухожилия так и выделялись, когда она повертывала голову.
Умерла она, что ли, или только готовится умереть? Да. Она находится в большой комнате, — вон знакомые трещины на потолке, — и лежит на хорошей кровати с пружинным матрацем. И верхнюю перину узнает по тому, как она мягко прикасается к коленям; это верхняя хорошая перина. Но кто надел на подушку эту красивую белую наволочку? «Астрид Лангхольм» — вышито на одном углу. На минуту Дитте пожалела было, что ей не придется поухаживать за фру Лангхольм, как обещала и чему заранее радовалась сама. Но это ощущение было мимолетно.
Она лежала с закрытыми глазами в полудремоте. Кто-то подкрался к двери и заглянул в комнату. Дитте заметила это, но не разглядела кто. Может быть, Сэрине или вдова Ларса Йенсена? Впрочем, не все