рабочие команды на работу. Кто-либо из лагерного начальства с оформленной с вечера разнарядкой называл собравшимся пленным фамилию хозяина и количество человек, которых он просит. Процедура эта занимала немного времени, развод заканчивался, построенная колонна уходила из лагеря, а остатки людей в зоне шли в бараки и использовались потом на уборке территории и помещений.
Пленные спешили в деревню, чтобы к восьми часам быть у хозяина. Дорога занимала больше часа, так как села располагались в 4–5 километрах от лагеря. Какие это были дороги! Как легко и быстро можно было добраться до любой деревни!
Сельские дороги обсаживались фруктовыми деревьями — из слив и вишни немцы делают крепкую, с особым привкусом косточки водку-сливянку, известную по названием Kirsch. Ни у кого из селян никогда не возникнет желание собрать преждевременно общие фрукты. Только в назначенную пору крестьяне выезжают на дороги, чтобы всем вместе собрать готовый урожай.
Помню и названия сел. Большая часть пленных работала в селах Buhlow и Tarnow. Ближе к лагерю — село Buhlow, там оставалась часть колонны, остальные шли в соседнее — в километре ходьбы.
Вечером, часам к восьми, возвращались в лагерь. В бараках обменивались впечатлениями о прошедшем дне. Вопросы интересовали самые житейские: «Хороший ли хозяин? Добрый или жадный? Человек или фашист? Большое ли хозяйство? Как ведет себя на работе? Чем кормит? Трудная ли работа?» Основным же вопросом для всех был, конечно, вопрос «кормежки». От личных качеств хозяина и хозяйки зависела жизнь пленных-работяг. И многие старались попасть к хорошему и доброму хозяину, чтобы и самому поесть, и принести что-то товарищу.
Мне, как новичку, ничего не знавшему о здешних порядках и полагающемуся на свое усердие, хозяин попался с трудным характером.
Это был зажиточный Bauer. К большому кирпичному дому с цокольным основанием для хозяйственных нужд примыкала громадная территория двора, вымощенного кирпичом. В центре — навозная яма и различные хозяйственные постройки — большой хлев для двух десятков коров, конюшня, гараж для трактора с прицепом, высокий сеновал и каменный сарай.
За этими постройками, позади двора, приусадебный участок земли. От стены жилого дома к дворовым постройкам — высокий оштукатуренный забор и выкрашенные в зеленый цвет ворота. «Мой дом — моя крепость» — лучшее определение для этого добротного хозяйства.
Хозяин находился во дворе, когда мы робко перешагнули калитку. Высокий и здоровый мужчина лет пятидесяти в сером суконном пиджаке, из-под которого виднелся шерстяной свитер с высокой горловиной, в добротных сапогах, в кепи с лаковым козырьком привлек внимание. В руках длинная и тяжелая палка. На лацкане пиджака значок со свастикой. Сердитое, ничего доброго не сулящее лицо.
Это был Ганс Мюллер — хозяин, его фамилию назвали утром на вахте. Теперь мы оказались у него.
Он оглядел нас недовольным взглядом, прикидывая, а что полезного могут сделать эти «доходяги». Потом окликнул кого-то, появилась немолодая женщина, видимо, жена, получила от него указание и повела нас с собой под деревянный навес, примыкавший к дому. Она вошла в дом и очень скоро появилась с большой тарелкой отварного картофеля и несколькими ломтями хлеба. Поставила все на длинный стол, сколоченный из нескольких широких досок и пригласила есть.
Мюллер оказался человеком практичным и мы, едва успев собрать крошки, проглатывая их на ходу, попали под его зычный и грубый окрик — «Los, Los», что в переводе означало «Давай, давай!»
Первый день запомнился особенно — это было тяжелейшее испытание для человека, не видевшего и не знающего, что такое «навоз» и с чем его «кушают».
Мюллер провел меня в коровник, где находились хорошо ухоженные животные, совершенно не обращавшие внимание на людей и равнодушно жующие сено. Показал на специальную тачку с длинными ручками, соединенными ремнем, который одевают на плечи, чтобы тачка не перевернулась от тяжести. Я без слов понял, что мне предстоит вывезти весь навоз из коровника в навозную яму.
Я взял вилы, подошел к месту со спрессованным навозом и попытался оторвать его от пола. С первого раза мне не удалось это сделать. Потом я решил взять навоза поменьше — он поддался и так, раз за разом, я набросал его в тачку так много, что еле-еле с помощью ремней оторвал ее от пола, чуть было не упав.
Маленькими шажками добрался до двери коровника, открыл ее и скатил тачку по сходням во двор до ямы, повалил на бок и опрокинул всю массу навоза — часть в яму, остальное — за нее, на кирпичную поверхность двора.
Так я выгребал содержимое коровника и чувствовал, что с каждой следующей тачкой разогнуть спину становиться все труднее. Я совершал усилия над собой и с трудом переносил боль. Наступившая после этого дня ночь была тяжелой, но утром я снова вышел к вахте.
Мюллер был истинным Parteigenosse. Он выжимал из меня все соки, и мне не раз казалось, что его увесистая палка достанет меня, доберется до моей головы. Однако работа укрепила мои силы, и я почувствовал себя более уверенно потом в других условиях, когда сменил грозного нациста на мягкого и доброго старика Эбеля.
Весна торопила крестьян в поле. Снег уже почти растаял, лишь в низинах, кое-где оставались нерастаявшие прогалины.
В хозяйстве Мюллера в один из погожих дней решили вывозить навоз в поле. На дворе у ямы хозяин оставил меня, а сам вместе с моим пленным-напарником стал вывозить груженные платформы в поле.
Работать было очень тяжело, так как расчетливый Ганс во избежание простоя возил навоз двумя платформами, и пока одна разгружалась в поле, вторая стояла под погрузкой во дворе и к моменту возвращения хозяина должна была быть нагружена.
К перерыву я уже не чувствовал ни рук, ни спины. Только получасовой перерыв позволил передохнуть и прийти в себя.
Ко всем тяжестям труда добавлялось еще и то, что Мюллер не жаловал своих работников доброй едой. Кормил три раза, в основном вареной картошкой или замешанной на муке болтушкой.
Вечером, уходя в лагерь, я знал, что нашего возвращения ждут голодные товарищи, и старался принести что-либо из еды — вареную картошку или хлеба.
Однажды пленный, работавший в селе Buhlow, должен был переводиться в учебную группу. Он сказал об этом мне и предложил перейти от Мюллера к его хозяину, старику Францу. «Не пожалеешь, не раз вспомнишь!»
Утром на разводе, когда я услышал: «Buhlow, Ebel, 1 Mann» — я вышел за ворота и стал в строй. На мое место к Мюллеру пошел кто-то другой.
С этого момента и впрямь наступили добрые перемены. Хозяин принял меня хорошо и таким оставался с первого и до последнего дня. По местным меркам, он относился к числу бедных. Жил на окраине села в небольшом доме. Двор от улицы отделял деревянный облезший от времени забор, за которым старые, обветшалые постройки — коровник, сеновал, подсобки. В центре двора высокий, в два этажа кирпичный амбар. На первом — мешки с зерном и семенами, различный хозяйственный инвентарь. На втором — продукты: копченые колбасы, сало, смалец, окорока, крупа, мука и многое другое. Все это добро можно было видеть, когда хозяин поднимался наверх, чтобы принести в дом съестное. Работавший и круглосуточно проживавший в его доме француз имел доступ к этому «богатству», но добрая натура старика и доброжелательность хозяйки, хорошая еда и добрые отношения в семье создавали такую нравственную атмосферу доверия, что у меня ни разу не возникло желания что-то украсть, спрятать, унести.
Рядом с амбаром конюшня для пары лошадей, свинарник и курятник — хозяйство значительно меньшее, чем у Мюллера, но и таким оно было, по нашим представлениям, «кулацким». Во всем чувствовалась хозяйская рука, ежедневное внимание к сколоченному за долгие годы добру.
Хозяин тянул упряжку, несмотря на возраст, наравне с нами, и перерывы среди дня проходили с одинаковой продолжительностью для всех. Все делалось по карманным часам старика: начинали и бросали работу, как только стрелка добиралась до нужной отметины.
Когда наступала пауза для «фрюштика»[8] или обеда, старик приглашал француза и меня в дом, где уже все было готово, а две хозяйки — жена старика и молодая невестка с двумя ребятишками, сидя за столом, — ожидали прихода работников, чтобы начинать трапезу.