ослабевший, отуманенный, с закрытыми глазами рвал нежные лепестки, рассыпавшиеся на одеяле, собирал их в кучки, перебирал и улыбался кому-то нежной, покорной улыбкой, улыбкой больного ребенка.
На столе в кабинете Александра Николаевича Ивякова была разложена большая карта, лежали красный Бедекер{51} и несколько книг по археологии античного искусства XVI века, которыми благословил Александр Николаевич Гавриилова в дальний путь.
Александр Николаевич расхаживал по кабинету, поглаживал бороду и то вспоминал эпизоды собственного дальнего путешествия, то с жаром начинал, становясь в позу, проповеднически говорить о каком-нибудь вновь открытом памятнике или картине, высказывал свои мысли об историческом и эстетическом значении их, горячился, как бы оспариваемый кем-нибудь, а потом переходил к практическим советам, где удобнее остановиться, с каким поездом откуда выезжать, причем Тата, справляясь в путеводителе, нередко вступала с ним в спор.
Миша задумчиво разглядывал карту, далекие города манили и страшили его. Он чувствовал себя еще несколько слабым после недавней болезни, и когда разглядывал этот бесконечный путь, моря, выкрашенные голубой краской, горы, реки, все это сказочно-невозможное, что он увидит, у него кружилась голова; как будто он заглядывал в глубокую пропасть.
— Из Флоренции вы непременно поезжайте в Сиену, — говорил Александр Николаевич, а Тата отыскивала Сиену в путеводителе и вычитывала все достопримечательности.
— Во Флоренции теперь уже весна, и розы цветут. Мне недавно писала Анюта Дегтярева, — будто про себя промолвила Тата, а Миша вспомнил, что это последний вечер проводит он в этих тихих комнатах со свечами на столе, с замерзшими окнами, в которые виднелись голые деревья Таврического парка, в последний раз видит эти милые, такие родные лица, улыбающееся, все в благодушных морщинках лицо Александра Николаевича и серьезное, будто отуманенное, личико Таты, и сжималось Мишино сердце тоскою разлуки, но таинственная Флоренция, вся в розах, влекла его воображение, он улыбался и чувствовал, что слезы туманят глаза.
Подали пить чай. В столовой уже сидело несколько приятелей Микиных, два офицера и очень бледный молодой человек.
Тата села разливать чай. Один из офицеров подошел к ней с улыбкой и стал говорить ей что-то.
Не слушая его, Тата позвала:
— Михаил Давыдович, сядьте сюда, отъезжающему почетное место, — она показала стул рядом с собой и улыбнулась, как показалось Мише, печально.
Офицер обиженно отошел.
Александр Николаевич опять заговорил об Италии:
— Это страна чудес, страна волшебных декораций. Есть вершины гор мистической красоты. Я не могу вспомнить без волнения. Италия — это ворота к красоте радостной и лучезарной, надо пройти в них, и душа, которая не затрепещет перед грозным торжественным именем «Roma» или сладчайшем, нежнейшем «Firenze»,{52} мертва для красоты. Вы счастливы, Гавриилов; какая радость, какое счастье, какой восторг ждут вас!
Постепенно завязался общий разговор об Италии и путешествиях.
Только Миша и Тата молчали. Они сидели рядом, иногда глаза их встречались, они обменивались робкими беглыми улыбками, но за весь чай не сказали ни слова.
— Что с тобой, Таточка? — участливо спросил Мика, подходя к ней со своим стаканом.
— Так, неприятности на курсах, — рассеянно ответила она.
— Будто бы на курсах, — недоверчиво переспросил Мика. Тата только дернула плечами и недовольно подняла брови.
После чая один из офицеров сел за рояль и заиграл симфонию Бетховена; бледный молодой человек перелистывал ему страницы нот.
Мика и другой офицер застыли над шахматной доской. Александр Николаевич неслышными шагами ходил по комнате. Тата, закутавшись в большой платок, вся сжалась как-то в углу дивана и остановившимися глазами глядела на пламя свечи.
Мише хотелось плакать, но не от невозможного отчаяния, а от сладкой печальной умиленности, которая овладевала его душой.
Офицер кончил играть, но несколько минут не прерывалась еще тишина, и все оставались неподвижными.
Александр Николаевич подошел сзади к дивану, на котором сидела Тата, и, нагнувшись через спинку, поцеловал дочь в лоб.
— Что ты пригорюнилась, Татьянушка? — ласково промолвил он. Тата через силу улыбнулась.
— Почему это и Мика, и ты вдруг обо мне забеспокоились? Право, папочка, ничего. Я ведь всегда, когда скоро играть, затихаю. А больше ничего, — говорила она, обнимая отца и перебирая ласково его бороду.
— Кого ж ты играешь? — спросил Александр Николаевич.
— Снегурочку. Подумай, папа, ведь это так трудно! Да, Михаил Давыдович, — обратилась она к Мише, отпуская отца, — я хотела с вами посоветоваться, как с художником, относительно костюма. Я взяла два у Лейферта,{53} не знаю, какой мне лучше подойдет. Так вы посмотрите.
— Я очень рад, только не знаю когда, — ответил Миша.
— Ах, да, ведь вы завтра уезжаете, — как-то вдруг потухнув в своем оживлении, промолвила Тата.
— Сегодня одеваться мне не хочется. Разве так посмотрите?
— Что ж, посмотримте, — согласился Миша и встал.
Тата помедлила минуту, будто ей лень было подниматься, и потом встала.
— Пойдемте.
Тата повела Мишу по коридору.
— Ах, спички забыла, нет ли у вас? — спросила Тата.
Когда Миша передавал ей в темноте коробку спичек, он чувствовал, как дрожала холодная ее ручка.
Зажженная свеча осветила небольшую с сводчатым потолком комнату, оклеенную светлыми обоями с веночками, комнату с отличным старинным, красного дерева туалетным столиком на трех ступеньках, с розовыми ширмами, закрывающими кровать, письменным столом, на котором стояли два горшка ранних гиацинтов и карточка Коммиссаржевской. На кресле лежали сарафаны Снегурочки: белый с голубым и зеленоватый с розовым.
Миша разглядывал костюмы, а Тата отошла в сторону, будто совсем не интересуясь ими.
— Зеленый мне больше нравится, хотя эта розовая отделка невозможна, но, может, к вам больше пойдет белый, только не было бы это слишком сладко, — сказал Миша, осмотрев костюмы. — Как жалко, что вы мне раньше не сказали. Я бы вам раскрасил сарафан на полотне. Теперь это вводится во многих театрах, и раскрашенное полотно не отличить со сцены от самых драгоценных тканей.
— Да, жалко, — вяло промолвила Тата, будто думая о чем-то другом. — Как вы счастливы, что едете завтра, — произнесла она вдруг другим тоном.
— Нет, нет, я не счастлив; это очень страшно, — тихо, почти шепотом сказал Миша.
Тата подошла к нему совсем близко и посмотрела в лицо Мише. Он не поднял глаз на нее, перебирая ленты сарафана Снегурочки.
— Так вы думаете, что отделку лучше снять? — нагибаясь с другой стороны к костюму, спросила Тата.
— Да, — едва слышно ответил Миша.
Они молча перебирали шелковые тряпки; они не смотрели друг на друга, но как-то случайно, вдруг встретились их глаза совсем близко. Миша не помнил, кто из них — она или он сам тихо, одним только движением губ, сказал «люблю», и нечаянно их губы встретились в робком, едва ощущаемом, детском поцелуе. Они в ту же минуту оба выпрямились, как бы испуганные чем-то.
— Лучше снять отделку? — опять спросила Тата, забыв, что она произносила только что эти слова, и