Миша опять едва слышно, почти задыхаясь от чувств смутных, охвативших его, прошептал:
— Да, да, да.
— Тата, Михаил Давыдович, идите, вас папа зовет, — закричал из коридора Мика.
— Хотите, я не уеду завтра? — спросил Миша, задыхаясь.
— Нет, нет, это невозможно, вы должны, — ответила Тата.
«Ведь я еду не один», — хотел сказать Миша, но не сказал, и они молча вышли из комнаты.
Тата быстро шла по коридору, Миша едва поспевал за ней.
В столовой уже никого не было, и только одна свеча уныло освещала большую комнату, да в высокое окно бледный свет луны лился. У самых дверей кабинета Тата резко обернулась к Мише.
— Может быть, я покажусь вам смешной, глупой, но если бы вы знали, — начала она, но губы ее дрожали.
Александр Николаевич звал из кабинета.
— Тата, это ты? — и она больше ничего не сказала.
Александр Николаевич писал что-то у стола. Он снял очки и встал навстречу Мише. Взяв его за руку, он несколько минут разглядывал Мишу сосредоточенно и потом заговорил не без торжественности:
— Ну вот, наш дорогой друг, вы уезжаете. Мне хочется подчиниться традиции и пожелать вам счастливого путешествия, именно счастливого. В вас слишком много печали. Как аргонавт, отправляйтесь за золотым руном. Нет, не отличное знание всех галерей и музеев, соборов и развалин привезите вы нам, а немножко больше радости. Вот чему поучитесь там, молодой друг, под пламенным небом Италии. Как древние, пожелаю вам: «Будь в путешествии смел, бодр, весел, зорок и осторожен».
Александр Николаевич казался растроганным. Он трижды поцеловал Мишу и стал собирать книги, ему предназначенные.
— Прощайте, Михаил Давыдович, — тихо сказала Тата. — Если не скучно будет, может быть, напишете когда-нибудь, только открыток не надо. Открытки только дразнят, — она улыбалась спокойно и равнодушно.
На улице было тепло, но сырой ветер прохватывал насквозь. Луна выглядывала из-за башни дома Ивяковых. Миша шел быстро. Сладко и нежно ныло сердце, было грустно и весело. Он почти не думал о той, которую оставлял, и о той, к которой ехал завтра.
Какой-то весенний, туманящий голову воздух чувствовался и в сыром ветре с моря, и чистом небе, и грязных лужицах по краям тротуара.
На другой день вечером Миша уезжал с Варшавского вокзала.{54} Проводить собирались Второв и несколько товарищей.
Миша стоял на площадке вагона, поджидая провожающих, мало огорчаясь, что никто не пришел. Уже после второго звонка Миша заметил в толпе бледное лицо Юнонова. С вечера в «Петропавловске» Миша не видел его и сейчас почему-то очень обрадовался. Юнонов заметил его, быстро протолкался и заговорил, слегка задыхаясь:
— Я только что узнал, что вы уезжаете, и поспешил вас повидать. Какая досада, что мы не сговорились, — я ведь тоже, не позже чем через неделю, еду в Италию, могли бы вместе, впрочем… — остановился он и улыбнулся.
— Да, это было бы не совсем удобно, — тоже улыбаясь, ответил Миша.
— Отлично, но это не помешает нам иногда случайно встречаться, если вы против этого ничего не имеете, — сказал Юнонов.
Мише вдруг ужасно стало весело от мысли, что он может видать Юнонова.
— Да, да, конечно. Это будет превосходно!
Поезд тронулся.
— Я напишу вам poste restante{55} в Венецию, и мы увидимся, — говорил Юнонов, идя за вагоном.
Миша улыбался ему.
Миша проснулся на другой день в очень приятном и веселом даже настроении духа.
Еще вчера вечером в вагоне-ресторане он как-то неожиданно перезнакомился с массой людей: и со старой генеральшей, отправляющейся на Ривьеру, очень болтливой, и с элегантным батюшкой одной из заграничных миссий, и с купеческим семейством, состоящим из семипудовой маменьки, двух дочерей- подростков и сына-студента, очень веселого и, по-видимому, проказливого молодого человека, и с помещиком-поляком из-под Варшавы. Ехала еще с ними целая компания англичан, все в коротких штанах и чулках, которые целый вечер молча пили и сосали свои сигары, положив ноги на стулья, приводя своим невозмутимым нахальством в негодование всех остальных пассажиров, которые на обсуждении поведения англичан, собственно, и познакомились.
Вся эта атмосфера веселой беспечности, которая царит на пароходах и в заграничных поездах, как- то возбуждала Мишу и заставляла радоваться по-детски.
Было как-то приятно проснуться в изящно отделанном купе, вымыться в уборной и, сев у окна, положив перед собой книгу, смотреть на снежные поля, облитые солнцем, с черными кое-где уже бугорками оттаявшей земли.
Помещавшийся в купе с Мишей купеческий сынок еще спал; вчера он пришел к себе очень поздно.
Белокурый, розовый, с голубыми жилками на висках, с маленькими усиками, он похрапывал, улыбаясь во сне чему-то. Наконец он проснулся и лениво открыл глаза.
— Вы уже поднялись, — томным голосом заговорил он и, вспоминая что-то, громко засмеялся.
— Здорово вчера вышло, это здесь, знаете, очень удобно, только перемигнуться с кондуктором. Сейчас служебное вам отделение. Девочка хоть из простеньких попалась, горняшка тут при буфете, но свеженькая и миленькая, прелесть!
Вскочив с дивана, веселый, сильный, смеющийся, он делал гимнастику. Миша смотрел, и какая-то печаль овладевала им.
— Главное, — болтал студент, — мамаша-то в дураках осталась. Она нарочно и потащилась-то, чтобы на веревочке меня водить, а я в первый же вечер ей и поднес. Мамаша ведь антик у нас. Родилась в Малом Свином переулке в Замоскворечье и там же, через дом, замуж вышла. Так лет сорок из своего переулка и не выезжала. А в прошлом году в Петербург неизвестно для чего выкатилась. Старший брат мой в гусарах, так он взял ей в шутку написал, остановись, дескать, в «Ницце», — это, знаете, весьма шикарная, но малоприличная гостиница, в которой больше полусуток вряд ли кто живал и номера сдаются по часам, — а обедать будем к «Донону»{56} ездить. Она с двумя девицами приехала, да ведь месяц так в «Ницце» и жила, ничего не знала, пока папаша не приехал и не задал нам всем головомойку. Проклясть хотел. Вот теперь вздумала в Париж тащиться, за мной приглядывать. Ну, да мне все равно. Сейчас же себе отдельную комнату заведу, ведь наши в десять часов спать укладываются. Только они меня и видели.
Студент занялся тщательно своим туалетом и ногтями, не прерывая веселой болтовни. Он рассказывал и о себе, и о других, мало стесняясь выражениями, анекдоты двусмысленного характера. Только женщины являлись темой его рассказов. Он был еще очень молод и как бы гордился своими похождениями, многое, видимо, привирая.
Мише он стал невыносимо противен, хотя любопытство его разжигали эти фантастически- преувеличенные рассказы. Наконец, повозившись с галстухом, студент окончил свой туалет, и они пошли в вагон-ресторан пить кофе. Все общество уже собралось там.
Так празднично, нарядно выглядел этот вагон с зеркальными широкими окнами, в которые яркое уже весеннее солнце врывалось.
Миша, молча со всеми поздоровавшись, принялся за свое кофе. Он не мог отвлечь мыслей и взглядов от студента, который уселся против него и весело шутил с сестрами, смеясь громким, каким-то детским смехом, был почтительно услужлив со старушками, дружественно фамильярен с ним и такой розовый, веселый, миловидный, казался славным, милым мальчиком, ничуть не похожим на героя всех тех грязных историй, которые еще звучали у Миши в ушах.
Прошла, подавая что-то, горничная — чистенькая, в кокетливой наколке, но еще совсем девочка, с