[27].
Наряду с анонимными слухами в общий поток народного сознания вливались слова народных проповедников. Некоторые собирали «тысячи народа». Крестьянин Ф. Булгаков (1809–1876) писал о «земном царстве Божии, в котором возрождался земной рай, прекращалась вражда между людьми, исчезает война, перековывается оружие в орудие земледелия». Во второй половине 20–х годов появился труд представителя бегунской секты В. Москвина «Разглагольствование тюменского странника». Эта староверческая секта учила, что от власти надо «бегать и таиться», не подчиняться законам. Бегуны отрицали царя, никонианскую церковь, паспорта и подушную подать, законы, установленные правительством, рекрутчину, армию, деньги, ревизию (т. е. перепись). «Не имети града, ни села, ни дому». Эта секта ярко воплощала антигосударственные ценности широких масс, под названием «истинно православных крестьян странствующих» она существует и сегодня. Москвин провозгласил, что на месте «сокрушенного Вавилона» воздвигнется «новый Иерусалим». Идеи бегунов получили широкое распространение.
Нетрудно видеть, что эти народные представления являются, по сути, проявлением древнего манихейского менталитета, связанного с истолкованием мира через абсолютизацию полюсов добра и зла, с тем, что все негативное идет от злых сил, в данном случае интерпретированных как начальство, помещики, а все позитивное идет от тотема или его потомков, т. е. в данном случае от природного царя. При этом и реальный царь может расцениваться как оборотень, как антитотем, как зло, принявшее обличие царя. Это могло иметь место в тех случаях, когда действия царя, содержание его указов не соответствовали представлениям о тотеме.
Бессилие реформаторов
Правящая элита оказывалась под возрастающим давлением людей, с которыми она не могла установить элементарное взаимопонимание. Страх стал ее постоянным состоянием. III отделение в 1839 году предостерегало, что «крестьянское сословие есть пороховая мина» [28]. В 1841 году начальник III отделения А. Бенкендорф предупреждал царя: «Мысль о свободе крестьян тлеет между ними беспрерывно. Эти темные идеи мужиков все более и более развиваются и сулят нечто нехорошее». Власть с большим трудом улавливала некоторые закономерности инверсионного типа. Среди них важное значение имела не только возможность быстрого перехода от покорности к бунту, но и возможность молниеносной локальной обратной инверсии как реакции разочарования в результатах прямой инверсии. Полнейшая покорность после вспышки бунта — довольно частое явление. В жандармском отделении по поводу одного из нападений на кабак в Самарской губернии сказано, что после инцидента «по требованию полицейского чиновника крестьяне являлись на сход, и из них зачинщики грабежа заключались под стражу без особого возмущения» [29]. По поводу возмущений, связанных с пожарами, в уже цитированной выше справке III отделения отмечается, что почти во всех местах, где жители возмущались, Перфильев (генерал, которому было поручено расследование на месте) находил их покорными, но собирал их, делал внушения, потом судил виновных. «В селениях, где крестьяне наиболее буйствовали, при появлении генерала Перфильева они являли искреннее в том раскаяние и со слезами на коленях просили пощады…» [30]. Через двадцать лет, во время питейного бунта, можно было наблюдать аналогичную картину. В рапорте тамбовского жандармского офицера читаем: «Наказания по большей части были весьма умеренные, но при этом все более действовали на умы народа торжественность и строгий порядок, с которыми приступали к разбору и наказанию виновных, так что все они высказывали сильнейшее раскаяние и, на коленях изъявляя покорность, просили прощения в своем проступке». Это сильнейшее колебание настроений создавало для власти возможность сохранить относительный порядок.
Неспособность к взаимопроникновению смыслов крестьянства и власти была мощным препятствием для реформ, для всех планируемых властью и затрагивающих образ жизни крестьян изменений и в определенной степени сознавалась правительством. Николай I писал П. Д. Киселеву, что рассматривает крестьянские волнения как «заблуждение крестьян по случаю распространения ложных слухов о перемене их состояния». Реформаторская деятельность Киселева непрерывно сталкивалась с этим, с его точки зрения, иррациональным, неадекватным реальности поведением крестьян. Например, в 40–50–х годах во многих районах России прошла волна протестов против тех изменений, которые вносились в управление государственным имуществом и касались крестьян, живущих на государственных землях. Крестьяне решили, не имея на это объективных оснований, что их хотели лишить части земельных наделов и перевести на барщину, на положение помещичьих крестьян. «У крестьян вкоренилось прочное убеждение, что их обратят в удельные или помещичьи крепостные. Каждое нововведение Министерства подкрепляло эту мысль и возбуждало страстную жажду сопротивления…» Они отказывались принимать новое Положение, выбирать сельских начальников, подчиняться назначенным чиновникам. Исследования показывают, что волнения «возникли раньше, чем обнаружились результаты новой системы, созданные реформой 1837— 1841 годов». Крестьяне видели в самой идее реформ вмешательство в мирское самоуправление [31]. Все действия или бездействие власти, которые могли интерпретироваться крестьянами как проявление по отношению к ним мирового зла, злодейских действий начальства и т. д., имели парализующее значение для реформаторов.
Раскол еще более усиливался в связи со сдвигами в массовых настроениях крестьян. Масштабы этих сдвигов могли быть и не очень велики, но, помноженные на численность крестьянства, они оказывались фактором первостепенной важности. Определенный поворот крестьянского сознания отразился в фольклоре. В частности, в сказочном творчестве первой половины XIX века усилились мотивы глумления над помещиком, высмеивались его жадность, лень, тупость, что свидетельствовало о падении уважения к нему. В сатирических сказках крепостной мужик, как правило, герой положительный, противостоит барину, персонажу отрицательному. Крестьянское движение приобретает более массовый и стойкий характер.
Росли потребности крестьян. «Земледельческий журнал» в 1832 году писал, что крестьяне начали носить сапоги. Прежде мужик шапку носил всю жизнь и даже оставлял детям в наследство, теперь же он по три раза в год меняет картуз. Крестьяне стали заводить чай и самовары. Журнал отмечает изменение настроений с 1812 года, когда начали ослабляться старые патриархальные нравы. Возникало представление о вольности: «Пить и гулять, сколько душе угодно, не давая никому в поведении своем отчета» [32]. В литературе того времени говорится об опасности новой пугачевщины. Усилилось недоверие к местной и центральной власти. Не отдельные волнения, а общий «дух неповиновения» усиливал угрозу.
Волнения 1854—1856 годов существенно отличались от волнений 1826 года, возникших на почве слухов о воле и связанных с частными причинами. Теперь волнения возникали независимо от положения в том или ином имении. Крестьяне, уходя «в Таврию за волей», подчас вполне дружелюбно расставались с владельцами. В донесениях с мест учащаются сообщения о случаях неповиновения крестьян, об усиливающемся духе протеста. Шеф жандармов писал в 1858 году, что крестьяне «при ожидании переворота в их судьбе находятся в напряженном состоянии и могут легко раздражиться от какого–либо внешнего повода» [33]. По свидетельству будущего министра А. В. Головнина, лично ознакомившегося с положением в ряде губерний в 1860 году, в крестьянах заметно «нравственное пробуждение и проявление как бы чувства собственного достоинства. Они теперь оскорбляются поступками, которые в прежние времена не оскорбляли их». Далее он говорит о существенном различии между поколениями, о молодежи, которая в скором времени «составит буйную вольницу, какой Россия уже давно не имела и которая доставит правительству много затруднений» [34]. Донесения с мест обращают внимание на упорное нежелание платить подати. Крестьянство стремилось отклониться от жизненно важной для медиатора функции, т. е. исключить из своей воспроизводственной деятельности воспроизводство государства, большого общества.